В.Г. Перов. Сцена на могиле. Холст, масло. 1859 год
Владимир Осипович Шервуд (1832–1897) — архитектор, художник, скульптор. В Москве по его проектам построены здание Исторического музея на Красной площади и мемориальная часовня «Гренадерам — героям Плевны». Он также создал живописные и скульптурные портреты многих современников, ряд памятников выдающимся людям России. Между тем биография Владимира Осиповича изучена далеко не столь полно, как его творческое наследие. В этом отношении значительным подспорьем могут послужить мемуары, написанные им уже на склоне лет и ныне хранящиеся в Российской государственной библиотеке (ОР РГБ. Ф. 526). Начало их обнародованию было положено в № 1–6 «Московского журнала» за 1996 год. Тогда увидели свет фрагменты, посвященные детству Володи Шервуда, которое он провел в селе Истлеево Тамбовской губернии. Позже историк М. М. Горинов-младший продолжил расшифровку и комментирование шервудовских воспоминаний. Подготовленный Михаилом Михайловичем фрагмент, напечатанный в № 3 журнала за 2019 год, касался приезда Владимира Шервуда в Москву и его пребывания в Сиротском доме. Далее (2021. № 11) последовал рассказ мемуариста о его учебе в Московском дворцовом архитектурном училище и начале занятий в Училище живописи, ваяния и зодчества. Сегодня вниманию читателей предлагается очередной отрывок (ОР РГБ. Ф. 526. К. 1. Ед. хр. 24. Л. 1–19 об.), где автор дает уже не живописные или скульптурные, а словесные портреты некоторых своих известных современников, обрамленные интереснейшими подробностями из жизни русской, прежде всего московской творческой интеллигенции XIX века. Большой пласт самых разнообразных исторических сведений содержат развернутые комментарии. Текст, публикуемый с незначительными сокращениями, озаглавлен редакцией. Стилистика оригинала сохранена. Орфография и пунктуация приведены к современным нормам. Сокращения имен собственных для удобства чтения раскрыты без применения скобок.
17 октября 1895 г. Вторн[ик]
Память о Егоре Яковлевиче Васильеве1 невольно вызывает самое глубокое чувство благодарности, любви и уважения к его светлой русской личности. Если Скотти2 знакомил нас с просвещенными взглядами на искусство, с разнообразной техникой и поэзией всех жанров, то Васильеву, безусловно, принадлежит та основная строгая академическая закваска, которую он внес в художественный класс. Он строго рисовал и учил рисованию с антиков, разъяснял их красоту, собирал к себе учеников, которые компоновали в его мастерской, и он, как товарищ, разъяснял логические основания композиции. Конечно, это более носило практический характер, но, тем не менее, имело громадное влияние на произведения учеников школы. Егор Яковлевич, уезжая из Петербурга, был совершенно ложно предубежден против нашей школы. В Петербурге всегда были против Москвы, хотя ему всегда приходилось следовать за ней. Егору Яковлевичу наговорили, что ученики здесь и грубы, и невежественны, и неделикатны, поэтому к ним надо относиться как можно строже, чтобы чувствовали начальство. Первое время Егор Яковлевич так и поступал, всем говорил «ты», приказывал, хотел делать выговоры, но не нашел ни единого случая, чтобы воспользоваться советами петербуржцев: все оказались преданными делу, чрезвычайно деликатными, предупредительными до нежности к своему учителю. Эта клевета на училище3 произвела в нем поразительную перемену. Раз, собрав учеников постарше, он стал говорить: «Извините‑с, простите», — и рассказал, как ему наклеветали на училище. Он со слезами говорил, что встретил в Москве такую молодежь, какой не видал в Петербурге. Будто какое‑то бремя спало с души этого праведника. Нечего и говорить, что он обращался со всеми крайне учтиво, но, по‑видимому, он был счастлив, что был окружен такой молодежью, которой мог передавать самые задушевные чувства. Доброта его была бесконечна. Он взял к себе жить Перова4, Прянишникова5 и других, и все это содержалось на скромное, ничтожное жалованье. Средств не хватало, все серебро было заложено. Егор Яковлевич со своей компанией садился за щи и кашу с веселым настроением и аппетитом, несмотря на деревянные ложки, которыми сервирована была эта художественная трапеза.
Надо сказать, что отец его был известный академик6; он давал уроки в аристократических домах, и ввиду типичности тогдашнего времени не могу не привести одного анекдота, слышанного от Егора Яковлевича, из практики его отца. Отец преподавал рисование сыну знаменитого героя графа Коновницына7. Парень был лет 16. Раз солнце мешало работать, и он, обращаясь к ученику, говорит: «Спусти‑ка, братец, штору». Графчик был порядочно надут своим графством и наделал Васильеву дерзостей. Не говоря ни слова, наставник сгреб за волосы графчика и жестоко оттрепал его. Поднялись вопли, и сын побежал к отцу с жалобой на учителя. Но эффект вышел обратный: старый граф пришел, крепко пожал руку учителю и поблагодарил за хороший урок. Это так подействовало на молодого графа, что он потом всю жизнь приезжал поздравлять своего учителя и часто говорил ему, что «Вы только заставили меня образумиться от пошлого чванства».
Отец Васильева служил в Кронштадте, давая какие‑то рисунки для украшения флота. Надо сказать, что мать Васильева, Пелагея Александровна, была чрезвычайно красива в молодости. Ее чрезвычайно баловали в академическом кругу. Между прочим, она вспоминала и Николая Степановича Кошелевского8, который любил с ней побалагурить. В ее именины собиралась большая компания, а на обеде присутствовал адмирал Рикорд9 и, как истый англичанин, всегда говорил спичи. Кстати, не должна пропасть добрая память о нем. Рикорд служил у нас, и не только был преданный слуга России, но и необыкновенной доброты, и ходатайствовал во дворце за всех и каждого. Кто‑то ему заметил, что он может ведь и надоесть; на это Рикорд рассказал следующий анекдот. У одного доброго барина был камердинер, истинный христианин. Случилось так, что господин велел прийти какой‑то вдове, чтобы помочь ей. Вдова пришла. Камердинер немедленно доложил барину, но тот ответил, что ему некогда. Прошел еще час. Камердинер опять докладывает. «Я тебе сказал, что мне некогда: убирайся вон!» Прошло еще два часа, и камердинер решился опять идти. «Вдова дожидается, Ваше превосходительство». Это так разгорячило сановника, что он ударил в лицо камердинера, а тот спокойно ответил: «Это мне, Ваше превосходительство, а что прикажете вдове?» Такой кроткий ответ сразу образумил его, и он немедленно оказал помощь несчастной вдове. «Вот так и я: меня и выругают, а бедному все‑таки помогут».
Отец Васильеву оставил небольшое состояние. Но гостеприимство матери и сына значительно поубавило эти средства. Когда же он переехал в Москву, то и последние средства его ушли на поддержку учеников.
Как уже я говорил прежде, композиции мои получали первые № №, и на вечерах, когда чертили эскизы его ученики, Егор Яковлевич и ученики спрашивали моего мнения. Перов был очень умный молодой человек, но не был развит. Он силился что‑то создать, но попытки его были крайне странны. Слышавши часто наши разговоры о народной самобытности, он стал компоновать на различные пословицы и даже написал картину в этом роде, но это была безжизненная аллегория10.
Тогда я познакомил его со Шмельковым11, и тут он впервые увидал тот реальный жанр, который носил неподдельную правду и юмор, иногда, или очень редко, носивший несколько обличительный характер, но, по крайней мере, настолько, насколько это встречалось в повестях Тургенева12.
Перов сразу понял значение направления Шмелькова, а оно, надо сказать, было гораздо ранее появления картин Федотова13. Перов написал один из лучших своих жанров — «Первый чин»14. К сожалению, Перов не удержался на этом изящном и добродушном юмористическом жанре, а поддался влиянию тогдашней обличительной литературы и стал писать: «Пьяный причт идет с крестным ходом, несут вверх ногами образа, и пьяный дьячок, упавши, проливает святую воду»15. Сколько я ни спорил с ним — все было напрасно. Художественные критики поддерживали такое возмутительное направление в искусстве16, а публика платила за них хорошие деньги. Только в последние годы своей жизни Перов стал смотреть несколько иначе на жизнь, стал писать серьезные картины17 и оставил несколько прелестных литературных рассказов, дышащих истинно русским чувством18.
Прянишников был очень осторожный молодой человек, но и он не избежал этого влияния. Он написал обличительную картину, представляющую отвратительную сцену, как в гостином ряду купцы и приказчики издеваются над старым чиновником19. Но впоследствии Прянишников отступился от этого жанра и написал очень милую вещь — «Порожняки»20. Он звал меня смотреть эту работу, советовался со мной, так что я рекомендовал ее Александру Владимировичу Станкевичу21, который и приобрел ее.
В это время положение художника было очень трудно. Внутреннему чувству претила эта публицистика в искусстве, но вместе с тем молодые художники чуждались общества, что мешало им расширить свой кругозор. Я старался всеми силами сблизить молодых художников с хорошим обществом, водил их, знакомил с лучшими людьми, но им там было «тошно»: они чувствовали свое невежество, стараясь прикрыться каким‑то демократизмом, потому что не хватало мужества признать свое невежество и скромно выслушивать мнения просвещенных людей. Обличительная сатира их не шла дальше будочника. Они шли в такое общество, где они чувствовали себя почти первыми, и в этом кабаке погибло и спилось много даровитых личностей. Но мысль о соединении художников с обществом не оставляла некоторых любителей искусства, вследствие чего и создалось Общество любителей художеств в Москве22.
Но возвратимся к Егору Яковлевичу Васильеву. Он сделался моим самым искренним другом, посещал наш дом, и почти все свободное время мы проводили вместе. Я очень хорошо помню, как рисовал с антиков, а так как вечерних классов для меня было недостаточно, то я рисовал и днем. В античной зале было холодно, так что ресфедор23 почти прилипал к пальцам, и все‑таки добрейший Егор Яковлевич подолгу сидел со мною и учил тому пониманию изящного рисунка, который исчез в русском искусстве в настоящее время. Сожалею, что не сохранился у меня рисунок Антиноя24, которым все преподаватели любовались.
Чтобы покончить с воспоминаниями о почтенном Егоре Яковлевиче, нельзя не сказать о его мягком и нежном характере и его эксцентрических выходках в моменты, когда ему случалось немножко подгулять. Раз как‑то едем вечером мимо Английского клуба25. Егор Яковлевич остановил извозчика: «Извините‑с, простите, я хочу‑с записать эту серую лошадку в члены аглицкого клуба». И мне приходилось его уговаривать, что это можно сделать и утром. Раз в Благородном собрании26 он спускался по лестнице — и перед ним огромное зеркало. Увидав свою тень, он сторонится, раскланивается и извиняется, и тень его проделывает то же. Сошлись два чрезвычайно учтивых человека, и я вовремя подоспел, ибо это скоро не кончилось бы. Но и в нормальном состоянии он был удивителен. Не забуду комическую сцену его с Живокини27. <…> Василий Игнатьевич Живокини просит меня познакомить его с Васильевым, чтобы похлопотать о каком‑то его родственнике. Мы взобрались наверх к Егору Яковлевичу. Василий Игнатьевич смиренно раскланялся. Егор Яковлевич начал извиняться и просить прощенья, и настолько был любезен, что Живокини вытаращил глаза и разинул рот и даже обиделся: «Да что же это? Что же это он смеется надо мной? Я, кажется, довольно приличен, — за что же это? За что?» Я должен был ему объяснить тут же, в присутствии Егора Яковлевича, и уверил Василия Игнатьевича, что Егор Яковлевич всегда со всеми так добр и любезен. Тогда Василий Игнатьевич просиял: «Так! Так вот он какой! Вы — да Вы не художник, а картина, да еще святая! Вас самого надо в рамку вставить!» Тут, конечно, выскочила Пелагея Александровна, и начались всевозможные угощения, так что Василий Игнатьевич говорил, что давно не проводил так приятно время.
В доме художественного общества28 жил какой‑то молодой купец. Раз в беседе с ним Егору Яковлевичу показалось, что он нанес ему тяжкую обиду, которая может быть омыта только кровью. И вот он собирается долго и решительно, идет вызывать его на дуэль. Но как только он выходит, все ему радуются, начинается угощение, и не остается ни одной секунды для вызова на смертельный поединок. Тогда он зовет его к себе. Но как гостю предложить такой вызов, тем более что Пелагея Александровна уже поставила закуску? И так они продолжали ходить друг к другу ½ года, <…> но момента для вызова все же не нашлось. Странные формы жизни Егора Яковлевича, его беззаветная доброта и самопожертвование, наивность и простота, которыми он старался сблизиться с окружающими, заставляли его во имя каких‑то демократических начал скрывать свое серьезное светское образование. Но от меня он не скрывал своих отношений с лицами высшего просвещенного общества. Оказалось, что он переписывался по‑французски с друзьями своими в Париже, получал преинтересные письма из Китая от товарища — академика Чмутова (художника), находившегося при русской миссии29. Между прочим, не могу забыть одного письма Чмутова. Была назначена в Пекине казнь двумстам или больше преступникам. Чмутову хотелось посмотреть это; но так как проникнуть во двор, где совершалась казнь, было нельзя, то он воспользовался табачной лавочкой, окно которой выходило на место казни. «Я забрался довольно рано, — писал Чмутов. — После долгих ожиданий два или три китайских солдата ввели массу преступников. Если бы только пожелали сопротивляться, то они растерзали бы этих солдат. Все лица были равнодушны и отличались необыкновенным спокойствием. Повели первого — отрубили голову; за ним ложится второй — и у этого голова долой. Так он посмотрел четверых или пятерых, и ему сделалось дурно, и когда он очнулся, то двухсотый стоял также равнодушно в ожидании, когда ему отрубят голову. «Такого тупого равнодушия к жизни я и не воображал видеть», — замечает Чмутов.
Я не имею достаточно слов, чтобы охарактеризовать благородную душу этого человека30. Память о нем никогда не изгладится в душе моей. Он и умер из деликатности. Ему поручено было написать запрестольный образ в одном храме31. Совершенно правдивые подробности про это обстоятельство, особенно в приискании натурщицы, были описаны Перовым32. Но дело в том, что для просушки нового здания открывали окна, и на этом сквозном ветре работал Егор Яковлевич. Не решаясь заявить о таком неудобстве (в храме), он простудился и умер. И что это были за похороны?! Все думали, что хоронят какого‑то сенатора или, по крайней мере, генерала, а это был Егор Яковлевич — и этого было слишком достаточно, чтобы никакие овации не могли превысить и выразить величие самоотверженной, высоко‑христианской личности покойного.
24 октября 1895 г. Вторн[ик]
Николай Александрович Рамазанов33 был характерным представителем даровитого русского человека. Сын известного петербургского актера34, Рамазанов был с детства окружен художественной средой. Дом его посещали известные литераторы, художники и музыканты. Я не имею никакой возможности писать его биографию, но не могу не упомянуть о том, что мне известно о жизни Н. А. Рамазанова. Знаю, что он поступил в Академию художеств35. Рамазанову приходилось ездить к родным в Москву. Еще до Москвы ему хватало средств, но возвращение в Петербург с тощим кошельком часто представляло великие самопожертвования. Приходилось ехать в дилижансе. Весь провиант его состоял из большой копченой колбасы и белого хлеба, а дилижанс ехал около недели. Раз в этакий критический момент рядом с ним в купэ сидел какой‑то богатый пожилой барин. Каждый раз, как они останавливались на станции, господин этот звал Рамазанова пить чай, ужинать, обедать, но он отказывался. Почтенный господин догадался, и только что вышли на станцию, как немедленно тихонько вернулся. Рамазанов жадно уписывал колбасу с хлебом. «Довольно! Это невозможно! Это крайне вредно! Вы не имеете права отказываться, — пойдемте со мной!» И он, конечно, сделал честь порядочному обеду, так что старичок не мог даже скрыть улыбки.
Впрочем, экономической распорядительности о благах земных тогда в молодежи было очень мало. Зато чисто эстетические интересы действительно волновали молодых людей. У Рамазанова был заработок, и он мог ходить в театр. И вот раз, прослушавши какую‑
то новую оперу, целая компания отправилась в какой‑то отель, где, может быть, имели отдельную комнату с хорошей роялью, и молодой Рамазанов стал играть на память всю оперу. По прошествии нескольких минут кто‑то постучался в дверь, и вошел известный тогда пианист Дрейшок36. «Кто это играл здесь? Для меня нет сомнения, что Вы, — обратился он к Николаю Александровичу, — не специалист в музыке, но что у Вас громадные способности!» Дрейшок предлагал даром учить его, но не знаю, как Николай Александрович воспользовался его уроками. Он никогда не играл с нот, а всегда под впечатлением минуты импровизировал самые разнообразные пьесы, писал очень милые романсы, которые поются и до сих пор еще, но они были достоянием только почти нашего художественного кружка. По большей части Рамазанов сам писал для них и слова, а некоторые были писаны на стихотворения Бибикова37, жившего с ним в Италии...
Полная электронная версия журнала доступна для подписчиков сайта pressa.ru
Внимание: сайт pressa.ru предоставляет доступ к номерам, начиная с 2015 года.
Более ранние выпуски необходимо запрашивать в редакции по адресу: mosmag@mosjour.ru