Кухня в коммунальной квартире
Исторические заметки.
Коммунальная квартира… Ее ненавидели, ругали, высмеивали. С другой стороны, в воспоминаниях многих людей коммунальная жизнь овеяна налетом романтики коллективизма и «живого общения», в противовес нынешнему «индивидуалистическому отчуждению»… Попытаемся проследить характер и эволюцию московского коммунального быта, как они отражены в достаточно обширной документальной, мемуарной и художественной литературе; список использованных источников читатель найдет в конце статьи.
○ ○ ○
Революция 1917 года и последующая Гражданская война внесли серьезные изменения в жизнь многомиллионной страны. Нищета, голод, разруха вынудили крестьян мигрировать в города. В Москву со всех уголков России стекалось огромное количество людей, которым нужно было где-то жить. И новая власть объявила, что пристанищем для них вполне могут стать многокомнатные квартиры, занимаемые представителями состоятельных слоев общества.
Теоретически механизм так называемого «уплотнения», начавшегося в 1920-х годах, В. И. Ленин описал еще в 1917 году в статье «Удержат ли большевики государственную власть?»: «Пролетарскому государству надо принудительно вселить крайне нуждающуюся семью в квартиру богатого человека. Наш отряд рабочей милиции состоит, допустим, из пятнадцати человек: два матроса, два солдата, два сознательных рабочих (из которых пусть только один является членом нашей партии или сочувствующим ей), затем один интеллигент и восемь человек из трудящейся бедноты, непременно не менее пяти женщин, прислуги, чернорабочих и т.п. Отряд является в квартиру богатого, осматривает ее, находит пять комнат на двоих мужчин и двух женщин. — “Вы потеснитесь, граждане, в двух комнатах на эту зиму, а две комнаты приготовьте для поселения в них двух семей из подвала. На время, пока мы при помощи инженеров (вы, кажется, инженер?) не построим хороших квартир для всех, вам обязательно надо потесниться. Ваш телефон будет служить на десять семей. Это сэкономит часов сто работы, беготни по лавчонкам и т. п. Затем в вашей семье двое незанятых полурабочих, способных выполнить легкий труд: гражданка пятидесяти пяти лет и гражданин четырнадцати лет. Они будут дежурить ежедневно по три часа, чтобы наблюдать за правильным распределением продуктов для десяти семей и вести необходимые для этого записи. Гражданин студент, который находится в нашем отряде, напишет сейчас в двух экземплярах текст этого государственного приказа, а вы будете любезны выдать нам расписку, что обязуетесь в точности выполнить его”».
12 июля 1918 года Московский Совет принял постановление «О распределении жилых помещений в г. Москве», согласно которому уплотнение должно было производиться из расчета «1 комната на взрослого 1 человека». Процесс, однако, шел тяжело. Понятное дело, никто из «буржуев» не торопился делиться жильем с рабочими и крестьянами. Дабы сохранить родные квадратные метры, хозяева шли на разные ухищрения. Так, в зарисовках М. А. Булгакова «Москва 1920-х годов» читаем: «Николай Иванович отыгрался на двух племянницах. Написал в провинцию, и прибыли две племянницы. Одна из них ввинтилась в какой-то вуз, доказав по всем швам свое пролетарское происхождение, а другая поступила в студию. Умен ли Николай Иванович, повесивший себе на шею двух племянниц в столь трудное время?
Не умен-с, а гениален.
Шесть комнат остались у Николая Иваныча. Приходили и с портфелями и без портфелей и ушли ни с чем. Квартира битком была набита племянницами. В каждой комнате стояла кровать, а в гостиной две».
Изображенный писателем хитрец имел реального прототипа. Родной дядя М. А. Булгакова, врач Н. М. Покровский, чтобы избежать уплотнения, в 1920 году действительно пригласил к себе двух племянниц — Александру и Ксению (Оксану), которые проживали в благоустроенной квартире в Чистом (до 1922 года — Обухов) переулке вплоть до 1970-х годов.
Однако племянниц на всех не хватало…
Последующие постановления властей — «О порядке реквизиции жилых помещений и движимого имущества» и «Об учете и распределении жилых и нежилых помещений в г. Москве» — содержали уже открытые призывы к рабочим
занимать квартиры «буржуев». Согласно этим документам, одному взрослому индивиду полагалось минимум две квадратные сажени (около 9 квадратных метров) жилья. Приоритетным считалось обеспечение комнатами коммунистов, красноармейцев и их семей, за ними свои углы в домах богачей должны были получить пролетарии. В постановлениях фигурировала еще одна категория людей — «буржуа, ликвидировавшие свои дела и живущие спрятанными капиталами или имеющие собственность». Таковые подлежали не уплотнению, а выселению с выдачей «походного пайка»: «пара белья, подушка, одеяло, то есть что полагается красноармейцу, уезжающему на фронт». Только осенью 1918 года из Москвы подобным образом «на фронт» отправили 3197 семей. Впоследствии эта цифра продолжала расти, как и количество вновь прибывших. Писатель и мемуарист С. М. Голицын, чья семья отказалась покидать город, имел возможность наблюдать быструю трансформацию не только внешнего вида столицы, но и социального состава ее жителей и позже свидетельствовал: «Население Москвы с каждым днем стремительно увеличивалось. Полицейской паспортной системы тогда не успели еще придумать, прописывали граждан безоговорочно, лишь бы куда прописать, хоть в темный чулан, хоть в ванную комнату. <…> Юноши и девушки ехали учиться и завоевывать славу. Ехали дельцы, прознавшие, что в Москве можно хорошо устроиться и нагрести много денег».
Закономерный итог неконтролируемой миграции подвел в дневнике К. И. Чуковский: «В Москве теснота ужасная: в квартирах установился особый московский запах — от скопления человеческих тел. И в каждой квартире каждую минуту слышно спускание клозетной воды, клозет работает без перерыву. И на дверях записочка: один звонок — такому-то, два звонка — такому-то, три звонка — такому-то».
В 1921 году Москву проездом посетила поэтесса Ирина Одоевцева. Ее впечатления:
«Я гощу у брата и, как здесь полагается, живу с ним и его женой в одной комнате, в “уплотненной” квартире на Басманной. <…> В квартире из шести комнат двадцать один жилец — всех возрастов и всех полов — живут в тесноте и обиде. В такой тесноте, что частушка, распеваемая за стеной молодым рабочим под гармошку, почти не звучит преувеличением:
Эх, привольно мы живем —
Как в гробах покойники:
Мы с женой в комоде спим,
Теща в рукомойнике.
Большинство жильцов давно перессорились. Ссоры возникают главным образом на кухне между жилицами, мужья неизменно выступают на защиту жен, и дело часто доходит до драки, во всяком случае, до взаимных обид и оскорблений».
Естественно, все это отнюдь не радовало «уплотненных» хозяев, среди которых немалую долю составляли ученые, врачи, преподаватели, актеры. Тем, кому не удавалось, по примеру Н. М. Покровского, «уплотниться» родственниками, оставалось либо терпеть и подстраиваться, либо задействовать связи и известность, чтобы обзавестись «охранной грамотой». Подобные документы смогли получить, в частности, видный лингвист профессор Д. Н. Ушаков и не менее видный режиссер К. С. Станиславский. Вот что значилось в «охранной грамоте» последнего: «Московский библиотечный отдел настоящим удостоверяет, что библиотека Константина Сергеевича Станиславского (Алексеева) по литературе, истории, философии, психологии, истории искусств и декоративному делу в количестве 2000 томов, представляющая научную ценность и необходимая ему для его профессиональных занятий, находящаяся в д. № 4 по Каретному ряду, в кв. № 6, в двух комнатах, реквизиции не подлежит. Без согласия Народного комиссариата по просвещению в лице Библиотечного отдела помещения, занятые библиотеками, не подлежат ни реквизиции, ни уплотнению». Подпись, печать — и квартира режиссера осталась в его полном распоряжении.
А вот Ф. И. Шаляпину не повезло: он, не выезжая из собственного дома, превратился в обитателя разношерстной коммуналки и был вынужден переселиться в мезонин под чердаком. Прозаик и поэт С. Г. Петров (Скиталец) следующим образом описывал свой визит к певцу:
«Как-то ранней весной <…> зашел к нему в Москве в его прежний особняк. Был дождливый день. Национализированный дом был полон “жильцами”, занявшими все комнаты по ордеру. Самого его я нашел наверху, на площадке лестницы мезонина. Площадка старого московского дома была застеклена и представляла что-то вроде сеней или антресолей. Вместо потолка — чердак. Топилась “буржуйка”, а на кровати лежал Шаляпин в ночной рубашке.
По железной крыше стучал дождь.
Завидя меня, взбиравшегося к нему по крутой и узкой деревянной лестнице черного хода, он весело засмеялся и, протягивая мне руку, великолепно продекламировал стихи Беранже:
Его не огорчит,
Что дождь сквозь крышу льется;
Измокнет весь, трясется…
“Да ну их!..”— говорит.
Художник К. А. Коровин воспоминал:
«Федор Иванович все время пребывал в полном недоумении. Часто ездил в Кремль к Каменеву, Луначарскому, Демьяну Бедному. И, приходя ко мне, всегда начинал речь словами:
— В чем же дело? Я же им говорю: я имею право любить мой дом. В нем же моя семья. А мне говорят: теперь нет собственности — дом ваш принадлежит государству. Да и вы сами тоже. В чем же дело? Значит, я сам себе не принадлежу. Представь, я теперь, когда ем, думаю, что кормлю какого-то постороннего человека. Это что же такое? Что же, они с ума сошли, что ли? Горького спрашиваю, а тот мне говорит: погоди, погоди, народ тебе все вернет. Какой народ? Крестьяне, полотеры, дворники, извозчики? Какой народ? Кто? Непонятно. Но ведь и я народ.
— Едва ли, — сказал я, — ты помнишь, Горький как-то говорил у меня вечером: кто носит крахмальные воротники и галстухи — не люди. И ты соглашался.
— Ну, это так, несерьезно.
Он помолчал и заговорил вновь:
— Пришли ко мне какие-то неизвестные люди и заняли половину дома. Пол сломали, чтобы топить печку. В чем же дело? Если мне не нужны эти портки, — показал он на свои панталоны, — то что же будут делать портные? Если я буду жить в пещере и буду прикрывать себя травой, то что будут делать рабочие? <…> Вино у меня из подвала украли, выпили и в трактир соседний продали.
— Посмотри, пожалуйста, — Шаляпин показал в окно, — пустые бочки везут в одну сторону, а другие ломовые везут такие же бочки в другую сторону. Смотри: глобус, парты школьные — это школа переезжает. Вообще все переезжают с одного места на другое. Точно кто-то издевается. Луначарский говорит, что весь город будет покрыт садами. Лекции по воспитанию детей и их гигиене будут читать. А в городе бутылки молока достать нельзя».
Вскоре Федор Иванович покинул Россию навсегда.
Печальны воспоминания поэта К. Д. Бальмонта о первых годах коммунальной жизни Москвы: «Снова я проснулся в холодной постели, в комнате, издавна промерзлой, ибо давно уже нам топить было нечем. Полураскрытыми глазами, чувствуя в душе и в теле утомление безграничное, я смотрел, и все кругом было так, совершенно так же, как это установилось уже много недель и месяцев. Я лежу на диване в комнате, которая когда-то была моим рабочим кабинетом, а теперь стала учреждением всеобъемлющим. Рабочим моим кабинетом эта комната не перестала быть. Шкаф с книгами — поэты и философы, книги по истории религий, много книг по естествознанию — стоит на своем месте: этого у меня никто не отнял. На своем месте и письменный стол; на нем тоже правильные ряды книг и вчера оконченная рукопись, которая никому не понадобится. Она никому и не нужна. Это — нечто о древних мексиканцах. Против меня у стены, где дверь, — моя кровать. В этой холодной постели, несколько согревая друг друга телесным теплом, спят два близких мне существа. Моя девочка двенадцати лет, изголодавшаяся, ослабевшая, много недель не решающаяся выйти из постели в холодный воздух комнаты и вовсе не выходящая из дому, потому что выйти не в чем, ее мать, делящая со мной мою жизнь и, несмотря на свои лохмотья, каждое утро бегающая на Смоленский рынок, чтобы раздобыть какой-нибудь съедобы. Но, кроме пшена, что же добудешь? Тут же, около кровати, и печурка, на которой это пшено будет изготовлено».
В 1920 году Константин Дмитриевич выхлопотал командировку за границу и, пользуясь случаем, вместе с семьей перебрался на постоянное место жительства во Францию.
Однако находились и те, кто воспринимал реалии новой жизни проще, приспосабливались к ним быстрее. Показательны в этом смысле воспоминания поэта А. Б. Мариенгофа о совместных с С. А. Есениным скитаниях по Москве:
«Случилось, что весной девятнадцатого года я и Есенин остались без комнаты. Ночевали по приятелям, по приятельницам, <…> — словом, где на чем и как попало.
Как-то разбрелись на ночь. Есенин поехал к Кусикову (Александру Борисовичу, поэту-имажинисту. — Н. Б.) на Арбат, а я примостился на диванчике в кабинете правления знаменитого когда-то и единственного в своем роде кафе поэтов. <…>
Солнце разбудило меня. Весна стояла чудесная.
Я протер глаза и протянул руку к стулу за часами. Часов не оказалось. Стал шарить под диваном, под стулом, в изголовье…
— Сперли!
Погрустнел. Вспомнил, что в бумажнике у меня было денег обедов на пять — на шесть — сумма изрядная.
Забеспокоился. Бумажника тоже не оказалось.
— Вот сволочи!
Захотел встать — исчезли ботинки…
Вздумал натянуть брюки — увы, натягивать было нечего.
Так через промежутки — минуты по три — я обнаруживал одну за другой пропажи: часы… бумажник… ботинки… брюки… пиджак… носки… панталоны… галстук…
Самое смешное было в такой постепенности обнаруживаний, в чередовании изумлений. <…> Если бы не Есенин, так и сидеть мне до четырех часов дня в чем мать родила в пустом, запертом на тяжелый замок кафе (сообщения наши с миром поддерживались через окошко).
Куда пойдешь без штанов? Кому скажешь?
Через полчаса явился Есенин. Увидя в окне мою растерянную физиономию и услыша грустную повесть, сел он прямо на панель и стал хохотать до боли в животе, до кашля, до слез.
Потом притащил из “Европы” свою серенькую пиджачную пару. Есенин мне до плеча, есенинские брюки выше щиколоток. И франтоватый же я имел в них вид!»
М. А. Булгаков, прежде чем заселиться в «нехорошую квартиру», тоже долго скитался по Москве, что и описал в своем рассказе «Воспоминание»: «Я отправился в жилотдел и простоял в очереди 6 часов. В начале седьмого часа я в хвосте людей, подобных мне, вошел в кабинет, где мне сказали, что я могу получить комнату через два месяца. В двух месяцах приблизительно 60 ночей, и меня очень интересовал вопрос, где я их проведу. Пять из этих ночей, впрочем, можно было отбросить: у меня было пять знакомых семейств в Москве. Два раза я спал на кушетке в передней, два раза — на стульях и один раз — на газовой плите. А на шестую ночь я пошел ночевать на Пречистенский бульвар. Он очень красив, этот бульвар, в ноябре месяце, но ночевать на нем нельзя больше одной ночи в это время. Каждый, кто желает, может в этом убедиться. Ранним утром, лишь только небо над громадными куполами побледнело, я взял чемоданчик, покрывшийся серебряным инеем, и отправился на Брянский вокзал. Единственно, чего я хотел после ночевки на бульваре, — это покинуть Москву. Без всякого сожаления я оставлял рыжую крупу в мешке и ноябрьское жалованье, которое мне должны были выдавать в феврале. Купола, крыши, окна и московские люди были мне ненавистны, и я шел на Брянский вокзал».
Счастливый случай свел писателя со знакомым, у которого он обрел приют. Оставалось только получить прописку — дело по тем временам непростое. Помогла… Н. К. Крупская:
«В три часа дня я вошел в кабинет. На письменном столе стоял телефонный аппарат. Надежда Константиновна в вытертой какой-то меховой кацавейке вышла из-за стола и посмотрела на мой полушубок.
— Вы что хотите? — спросила она. <…>
— Я ничего не хочу на свете, кроме одного — совместного жительства. Меня хотят выгнать. У меня нет никаких надежд ни на кого, кроме председателя Совета народных комиссаров. Убедительно вас прошу передать ему это заявление.
И я вручил ей мой лист.
Она прочитала его.
— Нет, — сказала она, — такую штуку подавать председателю Совета народных комиссаров?
— Что же мне делать? — спросил я и уронил шапку.
Надежда Константиновна взяла мой лист и написала сбоку красными чернилами: Прошу дать ордер на совместное жительство.
И подписала:
Ульянова.
Точка.
Самое главное то, что я забыл ее поблагодарить.
Забыл.
Криво надел шапку и вышел.
Забыл».
Описанные выше случаи были в то время скорее нормой, чем исключением из правил. Население Москвы неуклонно росло, народ все прибывал, места не хватало. Люди непрерывно куда-то переезжали, к кому-то подселялись, ютились по знакомым и вокзалам, и великим счастьем было получить долгожданную комнатку. Коммунальные квартиры возникали везде и всюду, под жилище приспосабливали что угодно — были бы стены, пол и потолок (двери и окна — уже не обязательно). Любое мало-мальски подходящее помещение быстро наполнялось буржуйками, примусами, скарбом многочисленных постояльцев. Жили не только в квартирах и национализированных особняках, но и в храмах, монастырях, музеях, конюшнях, подвалах, на чердаках…
Вот что поведала о своем коммунальном отрочестве художница И. И. Соя-Серко: «Довольно продолжительное время наша семья жила в подвале, в большой комнате. Здесь было сыро, солнце не баловало нас. Обувь под кроватями становилась зеленой. Ранней весной нас заливало талыми водами так, что пройти в квартиру можно было только по досточкам, положенным на кирпичи. Окна в квартире были чуть выше асфальта. Рядом с нашими двумя комнатами жил истопник со своей женой, прачкой. Время от времени он напивался и затихал, зато бурно вела себя его жена. В средней комнате жила студентка, а в самой дальней — супруги, рабочие типографии. Умывались все над кухонной раковиной, туалетного мыла не было, мылись стиральным. Но в квартире царил лад, никто не мешал жить другому. Редкие скандалы истопника и его жены встречали снисходительно. Правда, “супруг из типографии”, приходя с работы, устраивался с баяном и целый вечер пел “Кирпичики”, от чего можно было сойти с ума… Несмотря на скудость нашего житья, мы считали, что живем неплохо. У нас были знакомые, друзья, мы ходили в гости, сами устраивали “приемы”. Мы придумывали всякие скетчи, шаржи, эпиграммы, шутливые выступления».
В одном из полуподвалов в Долгом переулке некоторое время обитал Андрей Белый. Его друг, художник-иллюстратор Н. В. Кузьмин, свидетельствовал:
«Андрей Белый жил в ту пору в полуподвальном этаже, по тогдашним масштабам — даже и не очень тесно и не очень темно, но, на беду, за углом дома была молочная, где в иные дни “выдавали” творог — продукт по тем временам дефицитный. Очередь за творогом двигалась вплотную мимо окон рабочей комнаты Белого, закрывала свет — в комнате становилось темно.
Белый бежал к окну и кричал в форточку истерически: “Здесь живет писатель! Не мешайте ему работать!” Толпа шарахалась в сторону, и ноги, двигавшиеся мимо окон, исчезали. Но проходило немного времени, и мучения поэта начинались снова: опять вереница ног двигается у самых окон и опять в комнате наступает затмение.
— Я живу под хвостом! — восклицал Белый патетически, придавая этим словам какое-то апокалипсическое значение».
○ ○ ○
Между тем власть очень быстро поняла, что взятый ею курс на всеобщую муниципализацию жилья непременно приведет к катастрофе. Бывшие барские особняки и квартиры, ранее содержавшиеся за счет владельцев, перешли в собственность города, которому, таким образом, отныне предстояло нести все коммунальные расходы — весьма значительные. Городская казна в полной мере ощутила это уже в 1921 году, когда только на очистку жилых помещений и мест общего пользования (дворов, лестниц, чердаков, подвалов и так далее) было потрачено 700 млн. рублей. В конце концов власти разрешили оставшимся домовладельцам сдавать свое жилище внаем — полностью или частично. Часть арендной платы должна была идти на содержание мест общего пользования, кое-что перепадало хозяевам, коммунальные платежи ложились на плечи арендаторов.
Для иных домохозяев сдача свободной жилплощади оборачивалась настоящим кошмаром. Вновь слово А. Б. Мариенгофу:
«В Москве я поселился с гимназическим моим товарищем Молабухом (настоящее имя этого персонажа — Григорий Романович Колобов. — Н. Б.) на Петровке, в квартире одного инженера.
Пустил он нас из боязни уплотнения, из страха за свою золоченую мебель с протертым плюшем, за массивные бронзовые канделябры и портреты предков (так называли мы родителей инженера, развешанных по стенам в тяжелых рамах).
Надежд инженера мы не оправдали. На другой же день по переезде стащили со стен засиженных мухами предков, навалили их целую гору и вынесли в кухню.
Бабушка инженера после такой большевистской операции заподозрила в нас тайных агентов правительства и стала на целые часы прилипать старческим своим ухом к нашей замочной скважине.
Тогда-то и порешили мы сократить остаток дней ее бренной жизни.
Способ, изобретенный нами, поразил бы своей утонченностью прозорливый ум основателя иезуитского ордена.
Развалившись на плюшевом диванчике, что спинкой примыкал к замочной скважине, равнодушным голосом заводили мы разговор такого приблизительно содержания:
— А как ты думаешь, бабушкины бронзовые канделяберы пуда по два вытянут?
— Разумеется, вытянут.
— А не знаешь ли ты, какого они века?
— Восемнадцатого, говорила бабушка.
— И будто бы работы знаменитейшего итальянского мастера?
— Флорентийца.
— Я так соображаю, что, если их приволочь на Сухаревку, пудов пять пшеничной муки отвалят.
— Отвалят.
— Так вот пусть уж до воскресенья постоят, а там и потащим.
— Потащим.
За стеной в этот момент что-то плюхалось, жалобно стонало и шаркало в безнадежности туфлями.
А в понедельник заново заводили мы разговор о “канделяберах”, сокращая ничтожный остаток бренной бабушкиной жизни.
Вскоре раздобыли себе и сообщников на это гнусное дело.
Стали бывать у нас на Петровке Вадим Шершеневич и Рюрик Ивнев. <…>
Перед тем как разбрестись по домам, Есенин читал стихи. Оттого ли, что кричал он, ввергая в звон подвески на наших “канделяберах”, а себя величал то курицей, снесшейся золотым словесным яйцом, то пророком Сергеем; от слов ли, крепких и грубых, но за стеной, где почивала бабушка, что-то всхлипнуло, простонало и в безнадежности зашаркало шлепанцами по направлению к ватерклозету».
Еще одной особенностью коммунальной жизни 1920-х годов являлось наличие практически в каждой квартире домработницы. В основном помощницами по хозяйству становились наводнившие столицу приезжие крестьянки. Кроме того, многие «бывшие» не желали расстаться с многолетней прислугой, которой, в свою очередь, зачастую было попросту некуда податься. Днем домработница убиралась, готовила на кухне, ходила в магазин. Для сна ей отводились либо коридор, либо ванная комната (если таковая имелась).
Фигурирует такая «труженица быта» и в воспоминаниях А. Б. Мариенгофа:
«Мы [с Есениным] перебрались <…> в маленькую квартирку Семена Федоровича Быстрова в Георгиевском переулке у Патриарших прудов. <…>
Началось беспечальное житье.
Крохотные комнатушки с низкими потолками, крохотные оконца, крохотная кухонька с огромной русской печью, дешевенькие обои, словно из деревенского ситца, пузатый комод, классики в издании приложения к “Ниве” в цветистых переплетах — какая прелесть! <…>
Милый и заботливый Семен Федорович, чтобы жить нам как у Христа за пазухой, раздобыл (ах, шутник!) — горняшку (здесь: горничную. — Н. Б.).
Красотке в феврале стукнуло девяносто три года.
— Барышня она, — сообщил нам из осторожности, — предупредить просила.
— Хорошо. Хорошо. Будем, Семен Федорович, к девичьему ее стыду без упрека.
— Вот-вот!
Звали мы барышню нашу “бабушкой-горняшкой”, а она нас: одного — “черным”, другого — “белым”. Семену Федоровичу на нас жаловалась:
— Опять ноне привел белый…
— Да кого привел, бабушка?
— Тьфу! Сказать стыдно.
— Должно, знакомую свою, бабушка.
— Тьфу! Тьфу!.. К одинокому мужчине, бессовестная. Хоть бы меня, барышню, постыдилась.
Или:
— Уважь, батюшка, скажи ты черному, чтобы муку не сыпал.
— Какую муку, бабушка?
Знал, что разговор идет про пудру.
— Смотреть тошно: муку все на нос сыплет. И пол мне весь мукой испакостил. Метешь-метешь!
Всякий раз, возвращаясь домой, мы с волнением нажимали пуговку звонка: а вдруг да и некому будет открыть двери — лежит наша бабушка-барышня бездыханным телом.
Глядь: нет, шлепает же кожаной пяткой, кряхтит, ключ поворачивая. И отляжет камешек от сердца до следующего дня.
Как-то здорово нас обчистили: и шубы вынесли, и костюмы, и штиблеты. Нешуточное дело было в те годы выправить себе одежку-обувку.
Лежим в кроватях чернее тучи.
Вдруг бабушкино кряхтенье на пороге.
Смотрит она на нас лицом трагическим:
— А у меня сало-о-оп украли.
А Есенин в голос ей:
— Слышишь, Толька, из сундука приданое бабушкино выкрали.
И, перевернувшись на животы, уткнувшись носами в подушки, стали кататься мы в смехе, непристойнейшем для таких сугубо злокозненных обстоятельств».
«Буржуазная» вольница с горничными закончилась в 1929 году, когда власти начали требовать от желающих обзавестись прислугой согласия на то соседей. Естественно, соседи соглашаться не спешили: кому понравится присутствие в доме «лишнего» человека?..
Полная электронная версия журнала доступна для подписчиков сайта pressa.ru
Внимание: сайт pressa.ru предоставляет доступ к номерам, начиная с 2015 года. Более ранние выпуски необходимо запрашивать в редакции по адресу: mosmag@mosjour.ru