Поиск

«Я отдавал много времени искусству…»

«Я отдавал много времени искусству…»

Московский воспитательный дом. 1883 год. Фотография из альбома Н. А. Найденова


Сенатский дворец (слева), где размещалось Московское дворцовое архитектурное училище. 1855 год. Фотография И. Бианки

Воспоминания.

Предисловие публикатора

Владимир Осипович Шервуд (1832–1897) — архитектор, живописец, скульптор. В Москве по его проектам построены здание Исторического музея на Красной площади и мемориальная часовня «Гренадерам — героям Плевны».

В отделе рукописей Российской государственной библиотеки (Ф. 526) хранятся воспоминания Владимира Осиповича. Обладая прекрасной памятью и острым взглядом художника, он запечатлел здесь яркие образы современников, примечательные детали быта Москвы второй трети XIX века, множество интересных и доселе неизвестных фактов автобиографического характера. Долгое время эти воспоминания, заключенные в трех тетрадях, пребывали под спудом. Впервые часть их, посвященная раннему детству мемуариста, увидела свет на страницах «Московского журнала» в 1996 году (№ 1–6). Затем последовал долгий перерыв, и продолжение появилось лишь недавно — в № 3 журнала за 2019 год: объемистый отрывок, который охватывал период с 1838 по 1848 год (приезд в Москву и учеба в Московском сиротском доме). Ниже вниманию читателей предлагается третья часть, где автор повествует главным образом о своем обучении в Московском дворцовом архитектурном училище (1848–1849) и начале занятий в Училище живописи, ваяния и зодчества. Таким образом, необнародованной остается лишь одна тетрадь из трех (чуть более ста страниц). Постараюсь в ближайшем будущем подготовить к печати и эту финальную часть.

Название публикуемому (с незначительными сокращениями) тексту дано мной. Сохранены стилистика оригинала и авторские заголовки-пометки к отдельным фрагментам. Орфография и пунктуация приведены к современным нормам.

Владимир Осипович Шервуд

19 сентября 1895 г. Перерыв по случаю работы памяти

Училище наше незадолго перед этим было преобразовано в межевое отделение1, поэтому рисование и черчение получило выдающееся значение. В свою очередь, преподавали и архитектуру, учитель которой знакомил нас с рисованием орнаментов и приемами акварели. Так как начальство искренно заботилось приобрести самых выдающихся учителей, поэтому и был приглашен даровитейший архитектор Пав[ел] Петр[ович] Зыков2. Он имел громадное влияние на мое художественное развитие. Это был брюнет со смуглым цветом лица, молодым здоровым румянцем, со спокойной развалистой походкой и с певучей интонацией голоса. Он имел блестящее положение в обществе, одевался с большим вкусом. Я помню даже, в первый раз, когда он явился в класс, его галстук был заколот чудесной булавкой, с изображением головы Минервы3 высокохудожественной работы. Он был истинный талант. Когда он держал карандаш в руке, видно было во всей его фигуре и в выражении лица, что он наслаждался каждой линией, даже делал какие-то жесты губами, как будто смаковал всю прелесть изображаемых им форм. Будучи в высшей степени даровитым человеком, он любил талантливых людей и помогал им — и эта прекрасная черта прошла через всю его жизнь. Конечно, для меня этот человек был истинным счастием, посланным судьбою. Я увлекся архитектурой и целые дни компоновал здания в разных стилях, делал рисунки иконостасов. Зыков поощрял меня без меры: велел подписывать рисунки годом и числом, брал их к себе и аккуратно наклеивал в альбом.

Искусство начинало выделять меня. Князь Львов4, видевши мои способности к искусству, поощрял меня тоже и не замечал моих грехов и невнимания к весьма полезным наукам, но и весьма скучным, как, например, бухгалтерия или законоведение. Надо отдать справедливость, что преподаватель бухгалтерии Петр Ефимович Медовиков5 и сам понимал всю тоску своего предмета и часто, исполнив обязательство в классе, с большим талантом рассказывал нам занимательные исторические хроники. Он прелестно перевел «Осаду Гренады»6. Мы все чрезвычайно любили его, и навсегда остался его образ в памяти нашей как бесконечно доброго, умного и просвещенного человека.

Итак, на мои науки смотрели снисходительно, поэтому я и отдавал много времени искусству. Перспектива быть землемером меня не интересовала. Я часто говорил тетушке Марье Николаевне7, что очень желал бы всецело посвятить себя искусству, но она настаивала на окончании курса как прежде всего на возможности приобрести положение в свете. Но судьба помогла мне. Пав. Петров. Зыков рассказывал про меня своим знакомым архитекторам и показывал мои композиции. В это время проезжал на службу академик З. (Зборжевский)8. Кажется, он не отличался особенно сильным воображением, поэтому и заказал мне через Зыкова несколько проектов на определенные темы. Сумма оказалась значительной. Это выходило что-то вроде 50 руб. Надо заметить, что мы считали тогда богатство гривенниками9. Получив эти деньги за свою работу, я не истратил из них ни копейки. Не забуду той торжественной минуты, когда в воскресенье пришла навестить меня тетушка Марья Николаевна. Сохраняя совершенно деловитую физиономию, я вынул из кармана 50 р. и подал тетушке. Когда я рассказал ей, она очень обрадовалась и говорит: «Я вижу, <…> судьба велит идти тебе по стопам своего деда»10. <…>

Зыков уже давно уговаривал меня поступить в архитектурную школу11. Я представил несколько проектов Рихтеру12, директору школы и профессору архитектуры, — и был принят13, <…> тем более что я хорошо сдал экзамен по математике. Но увы! чертить я ничего не мог. Это несчастие преследует меня даже до сего дня. Я и архитектуру всегда рисовал, а не чертил. Прав ли я или нет, это другой вопрос, но я и не мог иначе делать. Мое рисование помогло мне в этом случае. Я всему классу рисовал фигурки на проектах и орнаменты, а товарищи мне чертили. Когда же мне приходилось самому чертить, то это товарищам моим доставляло самый веселый и забавный спектакль: какой-то демон вырывал у меня циркуль из рук, он летел от меня за несколько аршин. Напрягши все внимание и усердие, я брал линейку и карандаш, линейка как-то поскользнется, и линия, начатая прямо, взвивается какой-то кривой, как вихрь, в сторону. Все смеются, но мне было не до смеха.

Между тем, был учитель рисования орнаментов Артари14. В моей книге «Опыт исследования»15 написан метод его преподавания16. Артари был большой оригинал. Высокого роста, кривой, он, так как часто расписывал плафоны во дворцах, держал голову постоянно кверху. Голос был громкий и глубокий бас. Он говорил удивительным русским языком. В отметках значилось, например: «Петров вел себя “спорядку”, рисовал “с безуспеху”». Или наоборот: «рисовал “с успеху”, а вел “с беспорядку”». Для итальянца русская зима была тяжела. Школа помещалась в Сенате17, где присутственные места (окружной суд). Смотритель нашего училища Б. (Бурдаковский)18 действительно топил экономно, и, бывало, Артари со всей силой его удивительного красноречия нападал на Б. Помню, приходит Рихтер. Артари жалуется, что в классах холодно. Зовут Б. Рихтер обращается к нему и спрашивает: «Почему же так холодно?» — «Быть может, сторожа не умеют топить», — отвечает Б. «А хотите, я выучу Вас топить», — говорит Артари. «Сделайте милость!» — «Нужно класть дрова в печку, а не в карман!» И все-таки Артари страдал от холода и выражался отчаянным образом: «Вот чертова чудака Антона Андреевича! Топит в кремлевской школе, а душники19 открывает у себя на квартире, на Кисловке…»20. Был еще учитель, академик Ястребилов21. Он во внеклассное время занимался со мной по рисованию с гипса. При мне был раз спор: какое мое призвание? Зыков говорил, что я настоящий архитектор; Ястребилов говорил, что я — с истинным призванием художника. Артари говорил: «А я вам скажу, что он настоящий скульптор». Но оказалось, что спорить было не о чем: я просто был художник и любил все три искусства.

24 сентября 1895 г. Воскрес[енье]

Родные мои жили тогда вместе с доктором Голицинским22, и нас отпускали домой из Сиротского дома 3 раза в год: на Рождество, на Святую [неделю]23 и на летние вакации24. Мама моя переносила всевозможные скорбные обстоятельства, которые разрушали ее с каждым днем. Чахотка со зловещим блеском глаз и румянца исключала всякое сомнение в характере ее болезни, но окружающие, кажется, этого не замечали. Ее постоянное духовное настроение, прелестная фигура, кроткое и вдумчивое выражение лица — все это делало ее каким-то идеальным существом. Кроме врагов, сторонников католицизма, решившихся уничтожить ее и отомстить за переход отца в православие, которые всевозможными кознями и клеветами везде ставили преграду ее стремлению устроить детей и тем самым [стремились] поставить ее в самое невозможное положение, — кроме этих людей, все остальные необыкновенно уважали и любили ее. Многие из аристократок приезжали к ней просить ее совета. Это было так несродно с ее кротким характером, что она всячески отстраняла от себя подобное обращение, но это еще более возбуждало к ней уважение и желание слышать ее мнение о тех или других вопросах жизни.

Напротив нашего дома в роскошной квартире поселился еще весьма молодой полковник Капелька. Это был весьма красивый блондин, дышавший полным здоровьем и симпатично сентиментальный. Он был поражен образом духовной красоты Елизаветы Николаевны (матери) и искал ее руки. Сестры ее заботились всячески и нарядить ее, и уговорить ее выйти замуж. Я помню сцену: поставили ее перед зеркалом, надели изящный костюм. Она взглянула в зеркало, слеза скатилась у нее с глаз, и она сказала: «Нет, два раза любить нельзя! Да и кому нужна такая больная женщина? Я только могу принести несчастие людям…» Так постепенно здоровье ее слабело…

Голицинский уехал врачом в Нижегородский корпус25, а тетушки26 и мать переехали к Харитонию в Огородники, рядом с церковью27.

Священник этого храма28 был человек необыкновенный: высокого роста, длинная седая борода, с чудным сильным басом, он так читал молитвы, что я водил впоследствии любителей драматического чтения послушать истинно изящное, одушевленное до глубины души чтение Константина Никифоровича Миляева. <…> Я помню, как он выходил на клирос читать акафист Божией Матери. Слезы душили его, но он сдерживал их и громко, внятно произносил молитвы. Эта искренность производила на всех поражающее впечатление. Влияние его речи и искренность были поразительны. Он был приглашен увещателем преступников и, как я слышал, самые закоренелые всегда кончали слезами и раскаянием. Я старался имитировать его голос, а кстати и дьякона, и дьячка, в доме которого мы жили. Дьячок помещался в мезонине. Его дочь звали Пульхерией, а он звал ее «Пулсешей», и когда, бывало, придет от вечерни, то кричит наверх: «Пулсеша, поставь самовар!» Я подделался под его голос и стал кричать за ¼ часа раньше: «Пулсеша, поставь-ка самовар!» Раз он приходит из церкви и видит, что самовар уже поставлен: «Что ты рано поставила самовар?» — «Да ты минут 20 как уже кричал: “Поставь самовар!” Все слышали твой голос». Тогда дьячок призадумался и говорит: «Мне скоро, должно, умирать!» После подобной истории я не решался практиковать эти звукоподражания.

Священник, конечно, бывал у нас с крестом и молитвой и принимал самое сердечное участие во всех. Увидев рисунки на столе, он спросил, кто это рисует, и, узнавши, что это я, нашел у себя столько слов — добрых и поощрительных, и столько благословения на мой детский труд, что в жизни я никогда не мог забыть. Ему показали целую книгу моих рисунков. Это были по большей части раскрашенные копии с гравюр; их было штук до 20, так как искусство у меня было положительно страстью, и я не мог не работать. Священник пришел в восторг: «Дайте мне эти рисунки, и я устрою лотерею!» И через 2–3 недели принес мне буквально целую шапку серебряных рублей.

Чтобы докончить характеристику Конст. Никиф-ча, не могу не рассказать про его отношения к прихожанам. В тогдашнее время были крепостные люди, и один из помещиков, живший в его приходе, был страшный тиран, а дворня у него была большая. Конст. Никиф. никогда не ходил к нему с крестом, хотя тот не раз заявлял свои претензии, — но каждый праздник являлся в его кухню и людскую и утешал невинно страждущих рабов. Знаменитый Грановский29 жил тогда почти напротив церкви. Если бы он знал, какой пастырь в его приходе, он, конечно, полюбил бы его всей душой, но он его не знал… Сам он30 проходил жизнь строгую, но никогда не был аскетом для других. Мы познакомились с ним и бывали в его доме. Там часто бывала хорошая музыка, и я впервые слышал <…> романсы его друга Алябьева31, писанные для него. Церковь он любил так, что только и чувствовал жизнь в храме. Он прожил до глубокой старости и раз, собираясь к пасхальной заутрене, встал, оделся и с первым ударом в колокол перекрестился и тихо скончался. Дай Бог всем встречать на пути таких пастырей! Но я думаю, что они не перевелись на Руси и в плохие дни.

Во время холеры32 К. Н. ревностно посещал больных, утешал и напутствовал их. Вера его была так сильна, что он ничего не боялся. Раз в холерную больницу он явился со святыми дарами, и когда уходил, то доктор предложил ему уксусу. Но К. Н. поблагодарил его и сказал: «Со мной святые дары, которые защитят меня от недуга».

Заботами добрых врачей (а такими они были тогда почти все) кое-как поддерживалась жизнь моей матери. Помню, как приезжал Пеликан33, главный доктор Военного госпиталя, кроткий и добрый старик. Это была всероссийская знаменитость. Карьеру свою он начал в Западном крае34. Лечив больную, он ясно понимал ее болезнь. Но она умерла внезапно. Д-р Пеликан пришел и встал перед покойницей; долго смотрел на нее, решительно приказал вынуть из гроба и положить на постель. «И смеялись ему» — как говорится в Писании. Но он скоро привел ее в чувство, и она ожила. Это сделало ему чуть не всесветную славу. Мне как художнику любопытно одно обстоятельство. Пеликан узнавал болезни по физиономии. Однажды он играл в карты с одним военным и умолял его немедленно бросить карты и принять такие-то и такие-то меры; но тот рассмеялся и оставался целый вечер. В эту же ночь он умер.

У Голицынского (см. прим. 13, 25, 40, а также далее по тексту. — Публ.) мне приходилось видеть врачей тогдашнего времени. Среди тогдашних врачей особенно выдавались необыкновенными добродетелями Мюльгаузен35 и Газ36. Можно было встретить всегда на улице худого седенького старичка во фраке, с книжкой в руках, не то чтобы идущего, ни бегущего, а, как-то припрыгивая, быстро подвигающегося вперед. Рядом с ним по улице ехала всегда пролетка37, которая издавала всевозможные звон и скрип; ее тащила старая белая лошадь, а на козлах старый кучер апатично передергивал вожжами. Мюльгаузен лечил всевозможных бедняков, подымался на чердаки, спускался в подвалы и не только не получал ничего за свои утомительные труды, но и уделял бедным от своих скудных заработков.

Про Газа нечего и говорить. Этот немец прижился в России и проникся ее духом. Прекрасная голова с седыми кудрями, какое-то старинное жабо и ноги, обутые в чулки и башмаки. Его все знали и все любили. На его долю выпал подвиг не только лечить преступников, но и заботиться об их нравственной жизни. И в Москве это знали. Друзья и знакомые снабжали его кто чаем, кто кофеем. Подают ему фрукты, и он все это несет своим пациентам-преступникам. Раз был такой случай: лежал преступник, израненный шпицрутеном. Обходя больницу, Газ спрашивал у него: «Пили ли Вы, миленький, чай?» — «Нет, мне не дали». Зовут сиделку: «Почему Вы не дали ему чаю?» — «Что же это такое? Всякому отцеубийце я буду чай подавать!» — «Пожалуйста, принесите мне стакан чаю!» Входная дверь в палату находилась аккурат на другом конце ее. Когда принесли чай, Газ взял поднос в руки и, как ответственное лицо за своих подчиненных, в удовлетворение оскорбления стал на колени и прошел таким образом до самой койки больного. Несмотря на страшные раны, преступник приподнялся, простер к нему руки, и слезы градом катились по его щекам…

Газ часто получал разного рода подарки из Сибири от своих бывших пациентов. Присылали пожертвования деньгами, дорогими шубами, иконами, на которых было написано: «Сердечная признательность праведнику». Он был русской культуры, следил за православием и его развитием. Его восхищали проповеди Филарета38, но так как они не были доступны по своей строгой философии его пациентам, то он сам перекладывал их в доступную форму. Его страшно заботило, чтобы тот дух христианский, который составляет характеристику народа русского, как-нибудь не был бы поколеблен разными псевдонаучными теориями. Вот что мне рассказывал профессор Лесковский39. «Я читал публичную лекцию “о геологических периодах”, образование которых обусловливалось, конечно, многими тысячелетиями. На другой день рано утром ко мне явился Газ, по обыкновению, крайне скромный, но вместе с тем глубоко взволнованный: “Простите, профессор, что я осмеливаюсь беспокоить Вас: я боюсь, как бы Ваша прекрасная лекция не была понята в ущерб библейской истины. Слово “день” в Библии надо понимать как определенный период; ведь в первый день творения “дня” не было, п[отому] ч[то] не было и солнца”». Лесковский был глубоко тронут такой искренней заботой о сохранении истин веры.

Итак, вот каковы были врачи. <…> Врач был каким-то добрым гением, и это не принадлежало одному лицу, а всему сословию. Несмотря на все усердие врачей, здоровье моей матери все ухудшалось. По возвращении Голицынского в Москву40 семья наша поселилась на Садовой в тупике против Яузской части в доме Дельсаль. Тут умерла моя мать41.

26 сентября 1895 г. Вторн[ик]. Смерть матери

Голицынский поместился во флигеле, выходившем на улицу, а наша квартира была во дворе. Этому прошло почти полвека назад, и явления, которым мы были свидетелями, повторились потом в Америке с поразительным сходством, о чем мне пришлось читать только лет 10 назад. Конечно, нельзя представить себе, что подобные явления были чьим-то внушением или фокусом, когда они со всею точностью повторялись в разные времена и на таком громадном расстоянии. В доме, где жил Голицынский, часто слышались странные звуки; напр[имер], ночью как будто большим железным прутом ударяли по роялю. Казалось, что инструмент вот-вот рассыплется. Вбегают — инструмент цел, только сильный гул всех струн свидетельствует, что удар был действительно. Слышались голоса. Особенно духи нападали на некоего Н. А. Д. (Дубровского)42. Этот господин щеголял своим свободомыслием, скептицизмом и неверием. Надо заметить, что в этом доме был мезонин, в котором Дубр. как старый приятель часто оставался ночевать. Духи не церемонились с ним, чихали около него, убаюкивали: «Спи, спи! Что не спишь?» И чаще всего называли его «дураком». Мезонин, как обыкновенно, примыкал к чердаку, в котором были разные хозяйственные принадлежности. Раз был ссыпан там картофель, и вот несчастный Дубр. сделался мишенью не только насмешек духов, но и целью, в которую сыпались удары картошек. Он был страшный трус, как это большею частию и бывает с такими людьми. После такой канонады он закричал и сбежал с лестницы, бледный как полотно. Прежде можно было ссылаться на акустику, но теперь сомнения не было: он чувствовал боль в спине, и картофель был рассыпан по всей лестнице. Первая мысль была, что мошенники забрались на чердак. Наряжают целую экспедицию. Голицынский со шпагой, так как он служил когда-то в военном госпитале; тетушка Дарья Николаевна с огромной кочергой, так как она была особа весьма сильная; только одна Мария Ник. не была ничем вооружена. Вооружились фонарями и свечами и приступили к двери: на ней висел огромный замок, кот[орый] отпирался с усилием. Марья Ник. взяла ключ и отперла. Все в ужасе попятились; однако на чердаке никого не оказалось.

Раз ночью впросонках43 Голицынский слышит звонок. Уверенный, что его разбудят, так как прежде врачи и не думали отказываться идти на помощь больному во всякое время, он заснул. Через несколько времени просыпается опять, и опять слышит звонок. Надев халат, он идет в переднюю в полном убеждении, что лакей Петрушка крепко заснул и не слышит звонка. Но каково было его удивление, когда он увидел Петра, бледного как смерть, сидящего на прилавке и смотрящего на звонок, кот[орый] выделывал какие-то удивительные колебания и звонил на всевозможные манеры. «Что же ты не отпираешь?» — «Я уж 10 раз отпирал, да там никого нет!» Отперли дверь, проволока звонка была видна, видна была и ручка, но никто за нее не дергал, а звонок все звонил и звонил… Впоследствии только мне пришлось читать о таком же явлении в Америке.

Как-то раз собралась у Голицынского картежная партия. Играл Голицынский, Писем[ский]44, Дубр. и двое врачей, из которых один был тогда знаменитый акушер Павел Петрович Шереметевский45. Была летняя пора, окна раскрыты — и вдруг все слышат страшный шум приближающейся пожарной команды. Это был последний дом в переулке, и не было сомнения, что пожар в этом доме. Не говоря друг другу ни слова, все выскочили на улицу, и что же? Полнейшая тишина, и ни одного живого человека!.. Мы замечали в своей квартире, как тяжелые двери растворялись одна за другой. Но нас еще мало беспокоили эти явления. Мать уже лежала постоянно в постели и, наконец, почувствовала себя очень дурно. Сестра прибежала в Сиротский дом ко мне. Увидя их заплаканными, я сразу понял, в чем дело. Не спросившись начальства, я схватил шапку и шинель и побежал с ними домой, за что впоследствии и был наказан. Когда же узнал об этом Бунин46, он был глубоко возмущен и говорил, что «не наказать за это надо, а уважать такую любовь; всякий порядочный человек то же бы сделал».

Послали за духовником Константином Никифоровичем Миляевым, и он явился с дарами. Несмотря на свою слабость, мамаша поднялась на постели, протянула руки к св[ятым] дарам, и восторженный крик вырвался из ее груди. Старик заплакал: «Вот как принимают христиане св. дары». Прежде мамаша содрогалась при мысли о смерти, но теперь она явила необыкновенное мужество; она распоряжалась похоронами, говорила, что кому надеть, чтобы не простудиться, — и все это с необыкновенным спокойствием. Но молодой организм, сильный по природе, страшно боролся со смертью. Агония продолжалась почти неделю. Малейший шум мешал ей умереть. Наконец приходят к ней и видят необыкновенно радостное выражение на ее лице. Все думали, что это выздоровление или по крайней мере облегчение, но она ясным и твердым голосом рассказала, что, забывшись, увидела голубое небо, и вдруг на этом небе явился херувим, за ним другой, третий, наконец — многое множество. Все они составили как бы ореол, и вдруг среди него в свете явился Христос и благословил ее. Эта радостная улыбка уже более не сходила с ее лица и осталась даже у мертвой, чего я никогда больше не видал…

Много было слез и скорби; особенно жалка была маленькая старушка Екатерина Ивановна, мать ее47. Строга она была и не упускала случая пожурить за что-либо несогласное с христианскою жизнию. Но тут она была беспомощна. Я невольно бросился к ней: «Зачем ты плачешь? Ведь она теперь безмерно счастлива!» — и в моей душе не было тогда ни малейшего сомнения. «Ты думаешь?» — и она перекрестилась и успокоилась… Много являлось добрых людей, которые желали принимать участие, но тетушка Марья Ник. отвергла всякие предложения и сама устроила все. Особенное сочувствие оказала ей графиня Панина48 и Ек[атерина] Мих[айловна] Сабурова49.

Оставляя воспоминание о Сиротском доме, я не могу не засвидетельствовать о необыкновенной любви к учащимся начальства заведения и преподавателей. Мы не знали никакого случая пристрастия и несправедливости, потому ли, что тут были сироты, или времена были другие, но искренняя любовь царила в Архитектурной школе покойного кн. Львова.

Раз как-то Колумб Артари увидел, что я черчу фигуры. Композиция была моей страстью. В вакантные дни я буквально с утра до ночи чертил фигуры и компоновал разные сложные сюжеты. Ни гипсовых моделей, ни рисунков фигур у меня не было. Правда, что, приходя в дворцовую школу, я зачерчивал античные статуи, но я чувствовал и потребность в ракурсах и поэтому подставлял лестницу и рисовал статуи то сверху, то ложился на пол и рисовал сокращенные формы. Трудно давались мне первые шаги композиции. Надо было проникнуть в какую-то тайну, которая руководит истинного художника. Я чертил и рвал бумагу, так что весь пол был покрыт клочками бумаги, чуть не по щиколотку. Как-то в летние вакации я так был углублен, работал без устали, не спал ночей — и тут-то впервые я почувствовал вдохновение. Еще и прежде блестели иногда разные мысли — воображение у меня было сильно, — но все это проходило как-то мимолетно. Между тем, работая над композицией «Смерть Самсона», я дошел до такого изнеможения и такого отчаяния, что не мог стоять на ногах и должен был лечь на диван. Но вдруг я почувствовал какое-то чудное состояние во всем моем существе: ни усталости, ни боли. У меня оказались какие-то страшные силы — и все сразу и ясно представилось моему воображению. Некогда было работать карандашом и аккуратно вычерчивать, как это я обыкновенно делаю; я схватил перо и чернила и в каком-то исступлении чертил одну фигуру за другой. Эскиз лежал, и я никому его не показывал. Но Артари увидел в школе, что я черчу свободно фигурки, и задал мне тему: «Нарисуй ты мне, батенька, Божия Матеря, не стояча, не сидяча, а летуча». Я понял, что он хотел бы, чтобы я накинул «взятие Божией Матери на небо». Я быстро начертил ему. Итальянец выхватил ее у меня и побежал к Рихтеру. Не знаю, что там было; ясно только то, что Рихтер пошел в Дворцовую контору50 и рассказал сидевшим там сановникам, что Артари Колумб открыл импровизатора и показал рисунок, сделанный на заданную тему экспромтом. По этому поводу начали острить, что Христофор Колумб открыл Америку, а Артари Колумб — открыл Шервуда. Начальство желало убедиться. Меня призвали в присутствие Дворцовой конторы. Я страшно сконфузился: меня окружили какие-то звездоносцы, посадили за красное сукно и задали тему: «Преступник перед смертной казнью раскаивается перед священником». Несмотря на то, что я был страшно сконфужен, я начертил сразу сцену и, помню, выразил некоторую долю умиления на лице преступника. Один из звездоносцев заметил, что он слишком добр, — я мгновенно прочертил некоторые линии около глаз и придал злодейское выражение. Это еще более понравилось моим ценителям, и попечитель школы во свидетельство импровизаторской способности и в награду велел выдать мне дюжину карандашей. Я был очень рад: двенадцать карандашей для меня было «нечто», но Рихтер, несмотря на его сдержанный и спокойный характер, был взбешен. Он вел меня за руку из этого заседания и говорил: «Гм… гм… дурак!.. Нет, нет, я Вас отправлю в Академию!»51 — и в это время крепко сжимал мне руку. После этого эпизода я решился показать и мой экспромт «Смерть Самсона». Так как Ястребилов был академик живописи, он просто просиял.

Вспоминая мои отроческие дни, я не могу без слез и сердечной признательности вспомнить о добрых учителях своих. Я всю жизнь мою молился за них: эти люди умели любить, желали добра, чувствовали значение искусства и всей душой вызывали дарование и поощряли его. Вечная память вам!..

Около моей парты, где я чертил, собрались все корифеи нашей школы. Эскиз «Самсон» производил фурор. Но добрейший Федор Фед. Рихтер как истый немец все-таки обладал скептицизмом: «Помилуйте, это все срисовано у Микель-Анджело!» С одной стороны, мне было очень прискорбно, с другой — я был в восторге, что в моем рисунке были фигуры, подобные великому гению М-А. «Я никогда не видел М-А», — ответил я. — «Но такое сходство невозможно! Принесите из библиотеки “Сикстинскую капеллу”». И действительно указал мне на несколько фигур похожих. Меня обличали во лжи и воровстве. Вступился Ястребилов: «Нет, Фед. Фед-ч, — обратился он к Рихтеру. — Вот эта фигура действительно похожа и эта; но посмотрите на другие; они свои, их нет нигде; это не более как совпадение, ибо весь эскиз проникнут одним характером».

Между тем мое черчение было возмутительно плохо. Казалось, что я к архитектуре совершенно неспособен; но я развивался в ней с каждым днем. Говорят, старики любят хвалить свое время, но где же, ради Бога, существуют теперь такие школы? Всякий вопрос художественно-архитектурный вызывал волнение во всей школе, и все даровитые преподаватели и ученики равно принимали участие в его разрешении. Найденная сознательная его формула доставляла удовлетворение всем: и учителям, и учащимся. Этак учиться можно. В архитектурной школе было заложено во мне серьезное архитектурное образование, но этого не было видно; проектов архитектурных я пока не делал, и поэтому Рихтер решил, что меня надо отослать к Брюллову52. Но художественные классы в Москве росли с каждым днем, и с уходом Завьялова53 выписан был его товарищ Мих[аил] Ив[анович] Скотти54, кот[орый] захватил с собой из Петербурга строгого рисовальщика и удивительного человека — Егора Яковлевича Васильева55. У знаменитого Егорова56 были три ученика близких: Завьялов, Шамшин57, бывший ректором Академии58, и Скотти. Рихтер был товарищем Скотти, знал его разнообразные способности и просвещенный ум. Он взял мой эскиз и показал Скотти. Это было решительным шагом к переходу моему в художественный класс59. Назначен был день явиться мне к Мих. Ивановичу. Робко вошел я в студию, увешанную прелестными этюдами с натуры; здесь были и пейзажи, и перспективы, и фигуры, облитые солнцем Италии. Скотти был высокого роста, прекрасно сложен, и хотя был лет сорока, но, несомненно, представлял прелестный тип южной красоты…

 
sohbet hattıelitbahiselitbahisbetgrambetgramgaziantep suriyeli escortelitcasinocuracao lisansli bahis sitelericanlı casinogebze escortkonya escorthttps://digifestnyc.com/https://restbetgiris.co/https://restbettakip.com/https://betpasgiris.vip/https://betpastakip.com/beylikdüzü escortbetgrambetgrambetgrammetroslotmetroslotelitbahiselitbahiselitbahisguncel.comelitbahisgiris.net/elitbet.commersin web tasarımelitbahiselitbahis videoelitbahis videoelitbahis