Поиск

«Братство по мысли, по сердцу»

«Братство по мысли, по сердцу»

С. Н. Дурылин в Томске. 1929 год


Б. Л. Пастернак. 1940 год

О творческих и дружеских отношениях поэта Бориса Леонидовича Пастернака (1890–1960) и литературоведа, писателя Сергея Николаевича Дурылина (1886–1954).

Из письма Б. Л. Пастернака от 15 ноября 1955 года к жене С. Н. Дурылина Ирине Алексеевне Комиссаровой (1899–1976)1, написанного в связи с кончиной Сергея Николаевича: «Я очень любил Сережу и в далеком прошлом, а когда закладывались основания нашей будущей жизни, многим обязан ему. Я любил в нем соединение дарованья, способности до страсти служить и быть верным проявлениям творческого начала со скромностью и трудолюбием, позднее обеспечившими ему его огромные познания. Свой высокий вкус, который не был редкостью в наши молодые годы, он сохранил на протяжении всех последующих лет, полных испытаний»2.

…Они познакомились в 1908 году, когда Борис учился в 5-м классе гимназии. Сергей знал его отца — художника Л. О. Пастернака. В Доме-музее С. Н. Дурылина в Болшеве висит автолитография Леонида Осиповича «Л. Толстой в Ясной Поляне» с надписью: «Милому Сергею Николаевичу Дурылину на добрую память. Пастернак. Москва. 1910. Январь».

В ночь на Пасху 1908 года Сергей и Борис встретились на набережной Москвы-реки у стен Кремля, где оба бродили в ожидании колокольного звона, столь величаво разносящегося по воде. Позднее они вместе проведут не одну такую ночь. Пасхальную утреню 1909 года оба встречали на колокольне Ивана Великого. Колокольня гудела, сотрясаясь от звона, и молодым людям казалось, что они в осажденной башне. Так это описано позже Сергеем Николаевичем3. Впечатление оказалось настолько ошеломляющим, что он запомнил все до мельчайших подробностей. «Еще приступ — и она (колокольня. — В.Т.) рухнет. Я почти что всунул губы свои в ухо Борису и крикнул что было сил: “Боря, мы в осаде!” <…> У Бори блестели глаза. Он улыбался широчайшей улыбкой — я ее про себя называл ганнибаловой: зубы у него блестели, как у арапа Петра Великого. Он без шляпы, умиленно кивал головой, что-то кричал мне, но я уловил только его веселое возбуждение, захватывающее дух: “Да! Да! Да!” Вдруг все смолкло. Это крестный ход обошел вокруг Успенского собора, вошел в собор — и началась утреня»4.

Дурылин бережно хранил ранние письма Пастернака, стихи, посвященные ему и той пасхальной ночи, но они сгорели в 1933 году в Киржаче (см. ниже) вместе с остальным дурылинским архивом. «До конца жизни он не мог этого забыть и пережить этой утраты», — говорила Ирина Алексеевна.

Борис, томимый «лирическим хмелем», писал Сергею длинные письма. С ними сливались отрывки из рассказа о герое со странным именем Реликвимини (Борису тогда нравились слова с заумным звучанием). Они часто встречались, гуляли в Сокольниках, запоем слушали А. Н. Скрябина и после концертов бродили по Москве — «очумелые, оскрябиненные». Дурылин читал свои стихи, посвященные композитору:

Божественным восторгом пламенея,

Перед вселенной падаешь ты ниц.

Твой голос жжет меня. И внемлю, в небе рея,

То клекот слышен царственных орлиц5.

Родители и друзья прочили Борису музыкальную карьеру. Но однажды в Сокольниках он остановил Дурылина со словами: «Смотрите, Сережа: кит заплыл на закат и отяжелел на мели сосен…» «Это было сказано про огромное тяжелое облако. <…> Образ за образом потекли из его души. <…> “Мир — это музыка, к которой надо найти слова”. Надо найти слова! Я остановился от удивления. Музыкант должен был бы сказать как раз наоборот: мир — это слова, к которым надо написать музыку, но поэт должен был бы сказать именно так, как сказал Боря. А считалось, что он — музыкант»6.

Часто они встречались в доме поэта, переводчика, искусствоведа Ю. П. Анисимова, где творческая молодежь организовала кружок со странным названием «Сердарда». «Читали, музицировали, рисовали, рассуждали, закусывали и пили чай с ромом, — вспоминал Борис Пастернак. — Здесь я познакомился со множеством народа7. <…> Здесь бывал ныне умерший Сергей Николаевич Дурылин, тогда писавший под псевдонимом Сергей Раевский. Это он переманил меня из музыки в литературу, по доброте своей сумел найти что-то достойное внимания в моих первых опусах. Он жил бедно, содержал мать и тетку уроками и своей восторженной прямотой и неистовой убежденностью напоминал образ Белинского, как его рисуют предания»8.

Совсем другая атмосфера царила в кружке «Молодой Мусагет». «Поэты-символисты собирались по воскресеньям у скульптора Крахта (или в конторе издательства “Мусагет”. — В.Т.). Собрания эти имели целью совместное изучение творчества Вагнера и французских символистов — Бодлера, Верлена и др. Читались доклады, рефераты. Кажется, Эллис читал лекции о Бодлере. С[ергей] Н[иколаевич] был частым посетителем этих собраний и сам выступал с сообщениями. Настроение на этих вечерах было торжественное и какое-то благоговейное. Ходили чуть ли не на цыпочках, говорили шепотом, к символизму относились как какому-то откровению»9. Пастернак вспоминал, что часть присутствующих сидела среди слепков с античных фигур и работ хозяина, остальные слушали, лежа вверху на антресолях и свесив головы. Он прочитал здесь доклад «Символизм и бессмертие» — сложный, путаный; никто ничего не понял, и на Дурылина, организовавшего это чтение, посматривали несколько косо. Так или иначе, Пастернака заметили, им заинтересовались. Сергей же Николаевич сделал в студии Крахта, но уже на заседании другого кружка — вагнеровского — доклад на тему «Рихард Вагнер и Россия. О Вагнере и будущих путях искусства», позже (1913) вышедший отдельной книжкой в издательстве «Мусагет».

Поэтические начинания Пастернака Дурылин поддержал, почувствовав в его стихах «начало пути к подлинной поэзии», находя в них «кусочки золота». И когда в апреле 1913 года издательство «Лирика» на средства Ю. П. Анисимова, А. А. Сидорова и С. Н. Дурылина выпускало одноименный альманах (обложку оформил поэт, критик, переводчик, художник С. П. Бобров), в него по настоянию Сергея Николаевича включили первые стихотворения Пастернака. Одно из них — «Сегодня мы исполним грусть его…» — автор в марте 1911 года записал в альбом Дурылина10. «Стихи Бори, — вспоминал тот, — приняли в “Лирику” морщась: морщились Ю. Анисимов — добродушно и с полупохвалой, малодобродушно — В. Станевич, равнодушно — А. Сидоров. Бобров снисходил. Асеев — не знаю. Рубанович — не помню. Бобров, Сидоров, Рубанович и я — мы печатались уже в “Мусагете”, Рубанович и я — в “Весах”»11. Свежий экземпляр альманаха Дурылин подарил композитору Н. К. Метнеру. Николай Карлович расхвалил его стихотворение «Серафим Саровский», а потом стал не то чтобы пенять, а как-то ахать «добродушным, но решительным аханьем», «зачем сборник испорчен Пастернаком»: «Что же это? Вы понимаете что-нибудь?»12. Дурылин виновато «ту̀пился», не в силах объяснить пережитого с Борей в Сокольниках, того, что было связано с Реликвимини, с «кусочками золота» в пастернаковских стихах…

1914 год оказался тяжелым для всех. Друг Пастернака К. Г. Локс (см. прим. 7) позже писал: «Летом <…> началась Первая мировая война, сразу свернувшая пути всех на один путь, — мы пытались <…> продолжать идти своим путем разума и духа, но вышли из этой борьбы другими, чем были»13.

Дурылин ездил по городам с лекцией «Лик России. Великая война и русское призвание», в Археологическом институте готовил дипломную работу «Иконография Святой Софии». В ноябре умерла горячо любимая мать14, сразу лишив его жизненной опоры, устоявшегося быта, душевного равновесия.

Распалось издательство «Лирика» — по инициативе С. П. Боброва, которого не устраивало «мистическое славянофильство» Дурылина, а проще говоря, он хотел организовать что-то свое, ни на что прежнее не похожее. Образовалось книгоиздательство «Центрифуга», куда Бобров увел Асеева и Пастернака. Локс вспоминает: «Недостаток нового направления заключался прежде всего в неясности основных положений. <…> Во всяком случае, смысл нового издательства заключался в полемике со всеми существующими направлениями и в непомерном возвеличении [Бобровым] собственной роли. Результатом этого союза трех были строки Боброва, над которыми много смеялись: “Высоко над миром гнездятся Асеев, Бобров, Пастернак”. Бобров гнездился в собственном величии, которое в любую минуту могло смениться слезливыми всхлипываниями. Но, тем не менее, он каким-то образом держал обоих друзей в руках»15.

Произошла ссора Б. Л. Пастернака с Ю. П. Анисимовым, намекнувшим на еврейское происхождение Бориса, мешавшее ему правильно писать по-русски. Масла в огонь подлил поэт Н. М. Мешков — гимназический однокашник Дурылина: он наговорил Пастернаку о якобы антисемитизме Сергея, и тому пришлось объясняться: «Боря! Мне передали, а К. Г. Локс подтвердил это, что одною из причин Вашего соучастия в документе, подписанном Вами, Асеевым и Бобровым, является известие об антисемитизме моем и Анисимова, полученное Вами от Мешкова. Я слишком ценю Вас и слишком долго любил и ценил, чтоб оставить без ответа это известие. Антисемитизм есть одно из самых смрадных порождений современной безрелигиозности, современного антихристианства, и я ненавижу его»16.

Отношения Дурылина и Пастернака не прервались, но охлаждение все же наметилось. Да и пути их начали расходиться. Пастернак продолжает писать стихи, публикуется в сборниках; появляются его книги: «Близнец в тучах», «Сестра моя жизнь», «Темы и вариации» и другие. Дурылин с 1912 по 1918 год состоит секретарем Религиозно-философского общества памяти Владимира Соловьева и членом Кружка ищущих религиозного просвещения, активно участвует в предсоборных дискуссиях и в работе Поместного собора (1917–1918), издает брошюры «Церковный собор и русская церковь», «Приход, его задачи и организация». Круг общения Сергея Николаевича теперь составляют философы, религиозные деятели. В 1920 году он принимает сан священника и служит в церкви Святителя Николая в Клённиках на Маросейке, где настоятелем был московский старец протоиерей Алексий Мечёв. Ежегодно ездит к своему духовному отцу — оптинскому старцу Анатолию (Потапову). Начинает собирать материал для работы по истории Оптиной пустыни и старчества.

До 1922 года они с Пастернаком видятся, но документальных свидетельств об их общении не сохранилось. В 1922 году Дурылин был арестован и отбывал ссылку в Челябинске до декабря 1924 года. С ним в изгнание по благословению старца Алексия Мечёва отправилась сестра мечёвской общины Ирина Алексеевна Комиссарова.

Дурылин вспоминал о первой встрече с Пастернаком «после пятилетнего невстречания» в 1927 году на концерте Метнера, когда Борис в самом начале разговора сказал: «Сережа, ведь Вы привели меня в литературу». Сергей Николаевич воспринял эти слова как знак признательности уже признанного поэта.

Вскоре Дурылина опять арестовали, и до 1930 года он вместе с И. А. Комиссаровой находился в томской ссылке. На работу никуда не брали, мучили частые болезни. Выживать помогала материальная и духовная поддержка друзей. Неожиданно в 1929 году Сергей Николаевич получил известие, что Борис Пастернак в автобиографической повести «Охранная грамота» (журнал «Звезда», № 8) тепло отозвался о нем: «Был человек, С. Н. Дурылин, <…> поддерживавший меня своим ободреньем. Объяснялось это его беспримерной отзывчивостью». Ссыльный был обрадован и растроган этим проявлением благодарности с открытым забралом: мало кто тогда отважился бы печатно упомянуть в подобном контексте политического изгнанника.

Подарив Дурылину сборник «Поверх барьеров» (1929), автор на форзаце написал: «Сергею Николаевичу Дурылину, дорогому человеку, мизинца которого я не стою. Б. Пастернак.
21. II. 30. Москва».

В письмах из Томска к поэтессе и переводчице В. К. Звягинцевой Дурылин, не соглашаясь с ней в оценке творчества некоторых современных поэтов, высказывает свое отношение к ним и к поэзии вообще. Критерий для него — Пушкин, Лермонтов, Тютчев, при чтении стихотворений которых «душа стесняется лирическим волненьем». Нравится ему Случевский, а Мандельштама он называет «делателем стихов». Требователен Сергей Николаевич и к Пастернаку. Вспоминает свой разговор с Анисимовым в 1917 году. «Ю. Анисимов: “Боря не умеет свести строки в стихотворение. У него гипертрофия образов. У него хаос”. Я: “Хаос. Но он ищет совершеннейшего образа. Он космос своей поэзии, что и есть собственно поэзия, хочет строить из хаоса. Это — как в мироздании”. <…> Я верил в то, что поэзия Бориса будет космична (космос по-гречески — и мир, и украшение) и хаос выльется в золото звезды. В прямое, ясное и благое золото. Это не совершилось и поныне, — констатирует Сергей Николаевич в 1930 году. — И золото звезды все еще в расплавленных частицах носится в массах туманных хаоса, в колеблющемся эфире. Но ради золотых, подлинно золотых частиц, носимых хаосом, я любил и кусочки этого хаоса». «Пастернак лучше Лермонтова или какого-нибудь простачка Полонского подыскивает метафоры и сравнения, изыскивает рифмы: они все куда беднее его по этой части!» «У него нет ни одного стихотворения (здесь и далее в цитате подчеркнуто автором. — В.Т.), но множество элементов поэтических созданий там и тут: где эпитет, где метафора, где образ, где строфа, где ритмический ход или модуляция»17. Однако Дурылин сразу же добавляет, что высоко ценит эти «элементы», а еще выше — «честность муки и тревог» Пастернака, идущего в жизни и в творчестве собственным неповторимым путем.

По письмам Дурылина 1940-х годов можно проследить перемену его отношения к поэзии Бориса Леонидовича. Например: «Стихи твои к Марине Цветаевой — в сопоставлении с лучшими твоими стихами былых годов — <…> заставляют трепетать скорбью, гневом — и вместе великим утешением подлинного «бытия». Это и элегия, и дифирамб, — и со времен лермонтовской «Смерти поэта» не было в нашей поэзии таких звуков — и скорбно-элегических, и грозно-дифирамбических одновременно. Это у тебя что-то новое, высоко-смелое, глубокое и проникновенное — и произнесенное так, как Пушкин писал про Мицкевича: “Он с высоты взирал на жизнь”. Только я прибавлю: и на смерть. <…> Как всякий истинный дифирамб и настоящая элегия-эпитафия, твои стихи дают исход нашим чувствам, вызванным этою смертью»18.

В 1929 году переписка между ними возобновляется. Пастернак, как и другие друзья, старается поддержать Сергея Николаевича — посылает ему в Томск свои стихи, книги, деньги. Он знает, что письма, отправленные по почте, просматриваются ОГПУ. «Дорогой Сережа, я не могу отделаться от чувства связанности, когда пишу Вам, и как это несправедливо и печально. И это почти вошло в привычку, эта связанность, эта осужденность на ложное толкованье, почти на каждом шагу вероятное, сковала все, что нуждается в дыханьи, чтобы существовать, — жизнь, работу и все прочее». «Не сердитесь на меня за мои неполные, недоговоренные письма: я готов всю силу нынешней подозрительности, видящей часто то, чего нет, целиком принять на себя. Но мысль, что каким-либо своим движением я могу навлечь ее на Вас, меня парализует»19.

Когда Пастернак прислал Дурылину свой перевод стихотворения Райнера Марии Рильке «По одной подруге реквием», Сергей Николаевич ответил восторженным письмом, отметив следующие — главные, по его мнению, — смыслообразующие строки: «Есть между жизнью и большой работой / старинная какая-то вражда» и «Ты теряешь вечности кусок / На вылазки сюда». «Они оба (поэт и та, к которой он обращается. — В.Т.) постоянно испытывают это. Суета жизни — “бывание” — постоянно мешает “большой работе” — “бытию”»…