Поиск

Вася-фонарщик

Вася-фонарщик

В.Я. Ситников за работой


В.Я. Ситников. Фсюто я фселенную объехал. Бумага, карандаши. 1961 год

О художнике Василии Яковлевиче Ситникове (1915–1987).

Он родился в крестьянской семье в селе Ново-Ракитино Лебедянской волости Елецкого уезда Тамбовской губернии (список использованных при работе над статьей источников и литературы см. в конце). Днем его появления на свет считается 15 августа. Однако сам художник приводил в одном из писем иную дату: «Отец взял мою мать за 25 верст от ево родной деревни. 5 лет не было детей. Только теперь от сестры узнал, што папа даже бил свою жену за то, што не беременела. Однако после несложного вмешательства деревенской “бабки” по прозвищу Ведениха моя матушка забеременела мною, а когда я родилси, мой папа впал в <…> утрату самообладания и от радости и растерянности бегом побежал ночью к теще за 30 километров <…> соопщить о рождении сына. Выходит, што папа, сам того не зная, был марафонцем. Это было 18.VIII.1915 года»1. После у Ситниковых появились и другие дети — Николай (1919–2011) и Тамара (1923–1999).

Отец Василия Яков Данилович, сын сельского старосты, после армии, где он дослужился до звания ефрейтора, подался в Москву на заработки. Мать Дарья Семеновна (в девичестве Богословская) происходила из семьи мельника, жившего в селе Зуево Лебедянской волости. В мемуарах младшего брата художника Николая Яковлевича находим сведения о деде по материнской линии: «Отец [Дарьи Семеновны] и его “гости” постоянно устраивали по вечерам обсуждение политических новостей. Этот дед Семен принимал участие в выносе тела Льва Толстого, умершего на станции Астапово2, что находится в 30 км от Лебедяни».

Яков Данилович перебрался в Москву один, работал на Курской железной дороге проводником спальных вагонов. Семью в столицу он перевез в начале 1923 года, когда служил завхозом детского дома в Харитоньевском переулке. Осенью Я. Д. Ситников поступил на должность швейцара в гостиницу «Гельсингфорс» (Рыбников переулок), где ему отвели каморку под лестницей. В 1928-м гостиницу ликвидировали, и Ситниковы переместились на третий этаж в комнату № 4, которую разделили перегородкой на две части — детскую и родительскую. Глава семейства устроился кондуктором курьерских поездов. В здании бывшего «Гельсингфорса» В. Я. Ситников проживет до 1941 года.

* * *

Н. Я. Ситников писал о брате: «Тягу к рисованию, живописи Василий почувствовал очень рано, еще в детском возрасте. По свидетельству матери, Василий рос очень спокойным ребенком, мог часами рассматривать картинки в книгах и журналах, а позднее, уже будучи школьником, часто к месту и не к месту разрисовывал поля тетрадей. Наверное, когда Василию было десять лет, отец купил ему на Кузнецком мосту настоящий набор масляных красок и кистей. Конечно, первые самостийные попытки были ужасными, и он не любил о них вспоминать».

Зато художник с удовольствием вспоминал другое: «В детстве 6–8 лет я делал сам себе игрушки, волоча опять из тех же помоек проволоку фсех калибров и металлов, чурки, гвозди и воопче фсе! Изготовлял: оружие (в основном кавказские кинжалы и САБЛИ), вполне пригодное для театров как бутафория. Мать пугалась, што из меня выйдет грабитель-живорез. Корабли я делал по картинкам в книшках. Паровозики со сложными шатунами и поршнями. Самое сердечное дело было для меня — это соблюдение и даже некоторое преувеличение по моему фкусу некоторых частей и деталей. Мне щас никак не фстречаютца дети, похожие на меня <…>, то есть по долго с неотрывным вниманием впивающиеся в желанное созидание».

Или такая автобиографическая зарисовка о себе-третьекласснике: «Вот рас стою (прогуливая школу) в страшной толкучке на пустыре как рас за кино “Форум”3 напротив нещастного оборванного нищего скрипача — он закрыл глаза! А я стою уже два часа, и слезы льютца из глаз. <…> Как он хорошо и жалосно играет. <…> После три года очень болело серце от невыносимого желания <…>, штобы папа купил мне скрипку, и он фсе обещал и никак не мох скопить денег, потомушто скрипок разных было много и за три года мы раза два с ним ходили в магазины и приценялись и раза три на толкучках тоже, но папа фсе откладывал из-за колебаний “а как жить будем?”, то есть после долго придетца перебиватца займами на жратву…

Так вот стою я рас, слушаю, как играет старикашка-оборванец в ряду, где прямо на булыжной мостовой на расстеленных мешках торгуют нищие жители столицы, я уже щас не помню чем. Кажетца, я любил слонятца в рядах распродающих свое быфшее добро мещан. Штопоры разных систем, лошки, вилки “под серебро”, стеклянные пепельницы — тропические ракушки, которые завораживали мои глаза, старые книшки с картинками, шкатулочки, чашки, иногда мною невиданной редкостной красоты пошлые копилки, вазочки, салфеточки на 12 персон, подшивки журнала “Нива” за год, старые шляпы, наборы крахмальных манжет и воротничков, запонки… На 20–30 человек толкущихся фсегда было оборванцев, из-за грязи на рожах похожих на негров, которых я никогда не видал, было по одному или два слоняющихся в толкучках, штобы красть из карманов. А тут вот сзади меня группа из троих беспризорников-оборванцев лет по 14–16 принесли плетеную люльку из хвороста с каким-то тряпьем. Они часто крали белье, сушащееся на веревках, и продавали его на толкучках. Ряды торгующих на земле были друг от друга на метр или полтора для проходов покупателей. Они так “уютно” присели со своей корзиной к спине одного мужика, што тот было оглянуфшись посмотрел с опаской, но значения этому не придал. Все торгующие в этих рядах сидели на земле перед своим товаром. Беспризорники позади стучали молотком што-то <…> там <…> делали. Мужик, может, и еще рас оборотился и, может, как-то <…> не так взглянул на них, но на то и толкучка! Они его обложили богомерзким воровским матом, он из страха больше и не оглядывался. Они прибили длинными гвоздями всю кромку его тулупишка к земле, двое подошли спереди, взяв за четыре угла его весь мешок с товаром подняли и быстро скрылись в расступифшейся в страхе толпе. Хозяин, естественно, хотел быстро вскочить с корточек, но упал навзнич из-за того, што тулупишко сзади был прибит. Соседи его по обе сторон заржали, как и окружающие толкущиеся “покупатели”. А он рас пять в волнении весь бледный фскакивал и падал, смеша фсех ищо больше».

* * *

В 1922 году родители отдали Василия в школу, что находилась в Большом Козловском переулке. По словам матери, учился он плохо, в 1927 году дважды оставался в пятом классе. «Я прогуливал <…> коммунистичес­кую школу весь 27 год, шлясь по колоссальным рынкам Москвы. <…> Мои карманы той поры были переполнены множеством замечательных вещей, от конфетной оберточной бумаги, пуговиц, дамских брошек до обыкновенной проволоки и разноцветных камешек. Я сейчас не в силах перечислить эти мальчишеские сокровища, которые я рассматривал как материал, из которого можно преинтереснейшее построить!»

В 1932 году Вася с грехом пополам окончил школу-семилетку, чему поспособствовал его художественный талант (он участвовал в оформлении стенгазет и прочей «наглядной агитации»). Чем заниматься дальше? Яков Данилович настаивал на поступлении сына в Академию художеств. Однако закадычный друг Василия увлек его мечтой о море, и парень решил идти в Ленинградское мореходное училище, однако эта затея провалилась. Не вышло поступить и в академию. Сестра художника Тамара Яковлевна рассказывала, что по возвращении из Ленинграда Вася «впадал в черную меланхолию и всю зиму не выходил из дома». Сам В. Я. Ситников позже запишет: «Так я <…> с 1934 [года] испытывал беспрерывные душевные муки зависти и отверженности от официальной Академии художеств. Я думал, што никогда в жизни не смогу научится рисовать, как Юра Кугач, Вася Нечитайло, Степа Дудник и писать как Коля Горлов и Леша Руднев4… А спустя некоторое время обнаружил и не сразу поверил, што, оказываетца, сумел приблизитца к их умению и даже кой в чем сравнятца с обученными в академии моими сверстниками».

В Москве В. Я. Ситников поступил на курсы рисования и черчения, желая сдать экзамены в Московский художественный институт5. В семье постоянно ощущалась нехватка средств, и родители настояли, чтобы Василий выучился в техникуме на моториста-дизелиста. Какое-то время он плавал на речных трамваях по Москве-реке, уволился 15 сентября 1934 года, потом пошел работать откатчиком вагонеток на строительстве метро. Далее были курсы мультипликаторов-кукловодов при «Мосфильме». Для картины «Дети капитана Гранта» (1936) Ситников изготовил куклы кондора и акулы, ставшие после съемок экспонатами мосфильмовского музея. «В тринатцать лет я лучше фсех сверстников делал себе игрушки, паровозы и корабли уже были не игрушками, а наиподробнейшими моделями. В 15 лет я построил себе байдарку и в каникулы 3 месяца в деревне на Дону уплывал за 50 и 70 километров за “длинной” рыбой6. В 19 лет я работал на Мосфильме специалистом по трюковым съемкам в пятой студии Птушко. И там же сделал макет старинной русской железнодорожной будки с срезанной одной стеной, штобы видно было фсе внутри, по заказу Кагановича, наркома Жел. Дор. Транспорта7, на выстафку фсемирную в городе Париже8. Штобы делать фсе это вручную, кроме инструментов нужны бесчисленные материалы, и у меня была дома <…> буквально помойка»!

Таланты В. Я. Ситникова проявлялись и в иных сферах. Брат Николай свидетельствовал: «Биологи МГУ попросили Василия помочь им изготовить модель головы рыбы, по которой студенты могли бы усвоить последовательность движения ее челюстей и жаберных крышек. Прежде всего Василий прочитал учебник по ихтиологии и просмотрел в библиотеке МГУ все соответствующие альбомы, затем купил в рыбном магазине большого карпа, отчленил и полностью разварил его голову, очистил от мяса и тканей все кости и, отобрав самые главные, по которым было видно, как последовательно двигаются они, стал из березовых чурок делать их увеличенные в размерах аналоги. Когда же вся модель была собрана на подставке и соединена с помощью проволочных тяг и кривошипных механизмов, то при вращении ручки все ее детали начинали двигаться в полном соответствии с тем, как это происходит в природе».

До войны Василий Яковлевич добился успеха и в конструировании байдарок. Первая из них, сделанная в 1936 году, весила около 10 килограммов. Со временем Ситников смог снизить вес изделия до 5–6 килограммов и получил на него государственный патент. Известно, что по ситниковским чертежам строились лодки во Владимире, Казани, Кашире, Ленинграде и ряде других городов.

* * *

Осенью 1938 года В. Я. Ситников успешно сдал вступительные экзамены в Московский художественный институт. Его, как и других абитуриентов, обещали зачислить только на следующий год, а потом почему-то на их места приняли выпускников Училища изобразительных искусств памяти восстания 1905 года. Этот удар Василий переживал тяжело, испытывая «беспредельные муки зависти и отверженность от официального искусства». Ему удалось трудоустроиться в институт, где он показывал студентам диапозитивы во время лекций профессора В. Н. Лазарева9, за что получил прозвище Вася-фонарщик. Известный иллюстратор детских книг Н. А. Устинов вспоминал: «История искусств сопровождалась демонстрацией диапозитивов через фонарь. Этим занимался художник Василий Ситников, он подрабатывал фонарщиком. Высокий жилистый человек с балетной походкой; зимой он не носил шапку, носил наушники. Входя в аудиторию, он обычно вешал на гвоздь папиросу, рассчитанным движением швырял стол — тот сразу становился на место, водружал фонарь-эпидиаскоп10».

* * *

Жизненные невзгоды вырабатывали в В. Я. Ситникове твердость духа. Вот, например, какой эпизод произошел с ним в юности.

«Помнитца, года за 3 или 4 перед войной. Колька брат частенько попадал в потасовки, а года 4 или 5 как во дворе поселились на 1 этаже какая-то семейка с парой деток уголовников. Старший поспокойней (лет 14), а млатший, сверстник моему брату (лет 12), головорез, забияка, хам и очень смелый. Вот в очередной рас мой братишка приходит с искаженной рожицей, сразу видать — опять подрался, ревет (это случалось не так часто, рас или два в год). Однако надойело. Этот щенок по прозвищу “кацурик” был моложе мово брата года на два или на три, и тем не менее террористская порода фсе равно резко проявлялась, и он имел, видимо, большой опыт в драках. Много рас уже мама ходила жаловатца к ево матери. Но та просто хамка и хулиганка. Моя мама возвращалась фся красная от возбуждения и обиды. Короче, окромя громкой брани и перепалки с этой стервой ничево не получалось. Даже раза два папа ходил к отцу “кацурика” пообсудить на “высшем уровне”. <…> Или просто посмотреф в окно, кто постучал в дверь, просто не вышли, или <…> тоже што-то хамское ответили моему отцу. <…> В етот рас я выскочил в черный ход (он у нас был открытым, т. е. по внутренней стороне дома были каменные из плит на рельсах длинные площадки с загородками и лестницами, тоже каменными), мы жили на 3-м этаже, как обезьяна спустился по пожарной приставной железной лестнице внис так скоро, што эта мразь (от горшка два вершка) не успел нырнуть в свою квартиру… Ну мне было лет 16 или 17, а “кацурику” што-то около 10; схватив в возбуждении ево за шею, “отвесил” ему пятерней пощечину вместе с ухом и краешком глаза. <…> Естественно, звереныш от ярости чуть не задохся <…>, мой братишка сверху с удовольствием видел. Брата “кацурика” я не боялся, тот был моложе меня на пару лет.

А спустя дней десять я вечерком отправился в читальню, выдя из дома и направляясь на Сретенку (наш дом был в противоположном конце переулка, в который одной стороной выходил известный художественный техникум имени <…> 1905 года11), прохожу мимо стоящей на пустыре компании подростков, семь или девять штук, я и внимания не обратил. Иду, задумался. Однако когда они последовали шагов за 10 от меня (прозевали пару секунд <…> по-видимому, в колебании), оглянуфшись в полутьме, мгновенно поняв их намерение, я заметил высыпающими из темноты пустыря еще человек двадцать и лехко сообразиф себе, што даже стаф спиной к стене, отбиваясь руками и ногами (фсе они были от 9 до 16 лет) <…> вопщем дураку ясно, што фсе равно я выбьюсь из сил. Я прибавил шагу, потому што самые передовые выходят полукольцом и уже заходят во фланг слева, а двое уже и чуть вперед. И так как они решились сближатца, я легонечко лениво побежал. Так же и они. И поэтому мне пришлось лиш регулировать расстояние между нами шагов в 10–12. И помере того как они прибавляли скорость, я держал интервал. Тут мне под ноги полетели ножи. До этого я был в веселом состоянии, а тут мгновенно взбесился от сатанинской ярости и чуть было не обернулся, штобы убить одново или двух, но вовремя испугался <…>, как бы самого не убили. Потому и продолжал наращивать скорость, все время поддерживая интервал в 12 шагоф. Фконце переулка они бежали из последних сил, а я бежал в среднюю силу. Погоня кончилась, а стех пор я в обои рукава рубах пришил по полоске кожи от края манжет до локтя и фсунул туда по самодельному шилу с рукоятками из изоляционной ленты. Так што тюрьма ждала меня еще задолго до войны. А вот ноги выручали. Порода такая».

По словам Николая Яковлевича, его брат вообще вел себя крайне рискованно.

«На какой-то выставке в ЦПКО им. Горького, обходя с друзьями павильон с картинами, восхвалявшими успехи птичниц, чабанов и комбайнеров, и глядя на картину, где руководители партии и правительства посещали коневодческий завод, [он] громко с издевкой заметил: “А вот правительственный табун!”

В то время в народе ходило множество очень хлестких анекдотов политического характера, Василий не ограничивался тем, что пересказывал их не только близким друзьям, но и малознакомым, и, кроме того, записывал их в маленькую книжицу, которую всегда носил с собой. Эта записная книжка очень понравилась следователю НКВД, когда он допрашивал Василия осенью 1941 года на Лубянке».

* * *

Началась война. В. Я. Ситников со студентами Художественного института поехал под Вязьму строить оборонительные сооружения. Там он нашел сброшенные с немецкого самолета листовки, собирать которые строго запрещалось. Художник Д. П. Плавинский рассказывал: «Летит немецкий самолет. Разбрасывает листовки, а они, говорит [Ситников], розовые, желтые, голубые… ну как их не поднять, потому что, говорит, задняя сторона чистая, на ней же рисовать можно!» В итоге Василия арестовали и увезли на Лубянку. Психическое потрясение оказалось столь сильным, что через некоторое время он попал в Институт судебно-медицинской экспертизы имени В. П. Сербского12, откуда его с диагнозом «шизофрения» отправили в Казань. О тамошнем житье-бытье В. Я. Ситников писал товарищу и ученику В. А. Титову; поведанные Василием Яковлевичем эпизоды, не лишенные своеобразной трогательности, достаточно характерны для «юродивого», каковым он позже прослыл.

«В башке у меня так устроено, што я могу, поняв, што чего-то нельзя, уже никак не менять свово отношения. В Казани в психбольнице в феврале 1944 г. санитарке Тане старший фельдшер татарин Яков Абрамыч приказал отвести двоих психбольных в баню, меня и незнакомого мне татарина. У Тани муш на фронте или она уже была вдова, я не знаю. Санитарки имели любовников среди больных. Это фсе знали. Мы с татарином были в рабочем отделении и имели право в любое время суток ходить куда нам хотелось. Мы опслуживали психбольницу. Таня нас повела через двор в баню, она была заморожена, и нам с кухни выдали 3 ведра горячей воды. Баня была роскошная, а холод был — сам понимаеш. Мы фсе трое взошли на балкон в парной. Чугунный старинный литой балкон. Я, уже привыкший ко фсему ф сумашедших домах, ТАКОГО еще не ожидал. Таня разделась напротив нас, и я увидел редчайшей красоты тело цвета мяса трески. Мы уже тоже начали мытца — штоб вода не успела остыть. Таня говорит: Вася — помой мне спину. Я, ухмыльнуфшись в своем “уме”, с удовольствием подчинился, подошел к ней как если-бы к родной маме или сестре, взял ее мочалку и с наслаждением, как если-бы мыл сопственную доч или сопственную любимую корову или свинью, вымыл ей спину три раза, а еще вернулся, взял свою теплую воду и истратил фсю на нее.

В <…> июле 1943 г. <…> начальница меня послала отнести документы в Шалангу13, километров за 10, на погрузку баржи дровами для психбольницы. Возвращаясь сказочно величественным и красивым лесом, я ходил очень быстро, нагоняю по тропинке, кругом непролазный бурьян, молодую красавицу лет 30, она прет пару больших молочных бидонов через плечо и тяжеленную сумку. Ближайшее жилье на расстоянии 5 км. Глухомань такая, што именно тут где-то скрывались дезертиры солдаты с фронта. Я, увидав идущую впереди женьщину, испугался того, што она могла меня испугатца. <…> Уш как шел, так и продолжал иттить, дабы замедлением шага не встревожить ее. Я чуял, как она, не оборачиваясь, напряженно слушает мою хотьбу. Я так и обогнал ее, мягко поздоровавшись, еле протиснулся около нее на уской тропинке не замедляя шага, ушел вперед для того, штобы дать улечся ее напряженности. Метров на 50 фпред. А вид у меня: я был в одних штанах засученных до колен — босой. Ну што могла подумать в бескрайних Волжских лесах деревенская молодуха. Сам понимаеш. Недоуменная тревожность. <…> Вот я и остановившись, обернувшись к ней, издали говорю ей: можно я помогу вам? И подошел обратно к ней нафстречу. Она не ответила мне ни слова, а на лице ее видать было только одна растерянность, но и согласие. Я взвалил через плечо два полные бидона (не знаю с чем они были, но не с жидкостью). По два бидона литров по 50 тащить немыслимо. Я носил по этой-же тропинке в Шалангу 50 литров спирта и знаю, што это трудно. Вот так я и отнес ей, идя фпереди, ее пару бидонов. Пришли мы <…> в опщежитие мобилизованных со фсех окрестных деревень молодых девок и женьщин для разработки торфяных залежей в лесу. Уже темнело, и они освещали жилье фитильком в пузыречке. Эта красавица на кормила меня молоком и хлебом. Во время войны это редкая роскош. А жила она не в бараке со всеми, а в отдельном чуланчике, вернее, 6-метровой комнатке. В бидонах она несла паек на фсех тех женьщин, которых она снабжала и варила и кормила. В Шаланге у ней жили трое маленьких детей с ее родителями, а муж на фронте. Она просто не отпускала меня — оставляя ночевать <…>. А я думал: ГДЕ, ГДЕ ЖЕ! Где я буду спать? Дверь то открывалась, то закрывалась, бабы и дефки шли на меня посмотреть. В «зале» барака я видел с сотню коек рядом друг с друшкой. Была уже ноч. В комнатке была высоченная постель с двумя перинами (“дело пахло керосином, а вернее — авиационным бензином”). Я подумывал, што, возможно, она меня положит спать на полу, но ведь я не мог быть в этом уверен. А спросить стыдился. Но у меня ни одного мгновенья не было ни на каплю никаких колебаний, потому што муш ее лежал в окопах, и как щас я из секунды в секунду только и думаю об ALENE14, так и он там душою жил со своею семьей — со своею женой. Я по совести никак не мог остатца в одной комнате на ноч с женьщиной, штобы она спала неспокойно, хотя‑бы я и улегся на полу. До “дома” мне было часа три ходу, потому што плутать лесными дорогами ночью».

* * *

Осенью 1942 года В. Я. Ситников получил первый и единственный в своей жизни официальный заказ — на украшение стен военного госпиталя в Казани, о чем он рассказывал: «Ни красок, ни кистей, ни холстов нам не выдали. Я начал гигантскую работу как первобытный неандерталец. Из дохлой собаки я сварил клей и тщательно загрунтовал стены. Пару кирпичей затер на моче и получился отличный “сурик”, как у древних греков на вазах красновато-золотистого тона. Ею я раскрашивал оптимистические знамена первого плана. Весь пейзаж степей и купола церквей на горизонте пришлось тонировать мазутом и мелом, употребляя сапожные щетки. Глубокий бархатистый тон фона, весь в снегопаде, и передний план с людьми хорошо связались между собой. Между прочим, многие пожилые солдаты, отправляясь на фронт, крестились на эти огромные панно как на святые иконы».

Отцу и матери Василий Яковлевич слал из Казани успокоительные письма, хотя в действительности условия жизни в лечебнице были тяжелыми. Пациенты голодали. Ситникова спасало то, что ему разрешили ходить по городу без охраны. Он ловил лягушек, собак, кошек и варил из них суп. Однажды ночью попытался бежать, но «за 60 км от Казани <…> заблудился в лесах».

Летом 1944 года его выписали в Москву под надзор родителей. «Тогда я качался от ветра и поноса. Медсестра Катерина Михална, ведьмоватая старушенция, привезла меня из Казани и сдала под расписку маме, как телка».