Поиск

«Скрытым себя осенили крестом…»

«Скрытым себя осенили крестом…»

Экспонат музея «Советский Союз: вера и люди»


Москвичи в храме. Август 1941 года. Фотография из журнала Life

О малоизученных сторонах религиозной жизни в СССР (1940–1980-е годы).

От редакции

15 октября 2017 года в Москве при храме преподобного Сергия Радонежского в Крапивниках открылся необычный музей и исследовательский центр — «Советский Союз: вера и люди». Необычен он своей тематикой, еще не становившейся, насколько мы можем судить, предметом профессионального интереса музейщиков и лишь вскользь, по касательной затрагивавшейся в работах историков, посвященных нашему недавнему прошлому. Как пишут создатели музея (см. официальный сайт podspudom.ru), он представляет собой учреждение «действительно единственное в своем роде. В его ограду вошла почти не изученная, остающаяся пока в недрах семейных памятей эпоха 1940–1980-х годов. Что это за время с точки зрения православного христианина? Открытых гонений <…> на Церковь нет, но вся внебогослужебная жизнь верующих людей протекает подспудно. Многие если не скрывают, то и не декларируют своих религиозных взглядов; многие, подобно евангельскому Никодиму, приходят ко Христу тайно. Это время тихого исповедничества, особой сплоченности верующих людей, сохранявших веру Христову и стремившихся передать ее другим. Острый дефицит религиозной литературы, предметов церковного обихода возвращал христиан к рукописной традиции, побуждал к творчеству. Так появлялись акафистники в ученических тетрадях, самодельные иконы, трепетно и бедно украшенные бумажными цветами, кустарные церковные календари. Появлялось и другое — множились апокрифы, так называемые “святые письма”, псевдоблагочестивые обычаи, имеющие лишь опосредованное отношение к церковной традиции. И эти памятники народного благочестия, рожденные невозможностью получить хотя бы начатки религиозной грамоты, тоже нуждаются в сохранении и изучении. Эта эпоха миновала. <…> В 1990–2000-х годах за сначала половодным, а затем все более и более успокаивавшимся и входившим в размеренное русло церковным строительством о ней вспоминали мало. Она казалась слишком недавней, слишком знакомой. Не было потребности оглянуться на нее, когда перед глазами разворачивался свиток церковной трагедии 1920–1930-х годов. <…> Теперь, спохватившись, мы видим, что надо было начать раньше, что жители эпохи уходят, а предметы, одушевлявшие их жизнь, давно снесены на дачные чердаки. <…> Но, как бы там ни было, лучше поздно, чем никогда. И люди еще остались, и осталось в людях желание сберечь, передать потомкам то, чем они жили в те годы».

Действительно, если внешние контуры институционального существования Церкви в это время можно проследить достаточно отчетливо, то внутренняя, сокровенная жизнь верующих людей, таящаяся в «недрах семейных памятей», до сих пор так под спудом и пребывает. Между тем исследовать ее представляется делом не просто интересным, но крайне насущным для правильного осмысления советской эпохи, без чего наши знания о ней останутся односторонними, ущербными, неспособными дать верные ориентиры на будущее. Здесь возникает множество открытий — но и не меньше проблем. По мере накопления и изучения музейного материала встают все новые вопросы — социальные, богословские, бытийные. Об этом на страницах «Московского журнала» размышляют инициатор создания и председатель ученого совета музея «Советский Союз: вера и люди», заведующий кафедрой церковной истории Московской духовной академии профессор Алексей Константинович Светозарский, основатель музея, настоятель храма преподобного Сергия Радонежского в Крапивниках протоиерей Александр Александрович Абрамов, директор музея Ксения Андреевна Толоконникова.

Алексей Светозарский: Как это ни банально звучит, уходит эпоха. Вместе с ней уходят люди. Но период, которым мы занимаемся, — это не эпоха, скажем, Пунических войн или правления Рамсеса II. Это даже не война 1812 года. Это эпоха, в которую ходили по земле и действовали люди, живущие по сей день. И мы — их младшие современники. Мы сами жили в той эпохе, каждый до своего возраста. Я, например, жил в Советском Союзе почти до 30 лет, собеседники — меньше, но тем не менее для нас эта эпоха не является какой-то абсолютно археологической. Мы можем говорить о реалиях того времени как о пережитых нами.

Вместе с эпохой, с людьми уходят вещи. Специфика в том, что это не какие-то календарики, рекламирующие плавленый сырок «Дружба», не программы телепередач или комсомольские значки, а артефакты, имеющие значение, которое можно в широком смысле назвать сакральным. Сменилось поколение, и исчезают предметы тогдашнего религиозного обихода — потому что они себя пережили, в каком-то смысле морально устарели в глазах людей новых поколений.

Ксения Толоконникова: Конечно, никто уже не будет читать рукописный акафист. Зачем, если можно купить акафист в лавке любого храма или монастыря.

А.С.: В данной связи еще надо сказать, что это — памятники веры. Переписанный от руки акафист свидетельствует: и в те времена были люди, верные Церкви, традиции. Были люди церковной культуры.

Протоиерей Александр Абрамов: Тут мне представляется очень важным и такой момент: почему ваша, Алексей Константинович, идея получила столь быстрое и благодарное развитие. Не только у нас, но и повсюду ностальгическая тематика всегда востребована. Очень легко (хотя это не случай музея) спекулировать на ностальгии.

К.Т.: На воспоминаниях о детстве. Я прочла недавно, что, оказывается, в обновленном «Детском мире» открылся музей советской игрушки, и очень многие люди идут туда просто для того, чтобы вспомнить, какие плюшевые мишки у них были.

А.А.: И в этом смысле музей этикеток, музей игровых автоматов — безразлично где, у нас ли, в Англии или где-то еще — это такие машины времени, которые вас возвращают в счастливый период. А счастливый период гарантированно относится к тому времени, когда вы были моложе.

И здесь возникает интересный разлом. Музей, посвященный жизни Церкви после войны, конечно, возвращает многих людей в детство и юность, но эти детство и юность, как поется в известной песне, тревожные. Потому что Церковь в ту эпоху — все-таки не Церковь в силе, не Церковь господствующая. И музей, таким образом, дает возможность взглянуть на жизнь своей страны сквозь призму образа жизни тех людей, которые если и не подвергались гонениям, то не были встроены в систему государственной идеологии.

А.С.: Да, советские несоветские люди, так скажем. Потому что хотя их политические симпатии были различны, все-таки они сознавали, что к ним ко всем относятся как к людям второго сорта. И они это принимали, жили спокойно, а кто-то даже был общественно довольно активен — на производстве, где-то еще…

Что касается ностальгии, тут есть любопытный момент: ностальгируют часто те, кто не пережил, а многие из переживших, напротив, подвергают пережитое резкой критике и абсолютно не ностальгируют. Это, опять же, связано с тем, что время идет, историческая память слабеет, эпоха отдаляется, нынешние люди ее уже плохо себе представляют. Поэтому я думаю, что одна из наших задач (не зря мы являемся музеем и исследовательским центром) — постараться как-то зафиксировать в собственном сознании и реконструировать для наших посетителей эпоху, когда Церковь существовала на правах резервации. Существовала не автономно, а под жестким контролем государства. Для этого важно собрать свидетельства, поскольку, повторяю, еще живы люди интересующего нас периода. Подобный сбор — дело непростое: в силу, может быть, национального менталитета человек скромничает, хотя мы точно знаем, что он был очень активен в том церковном мире.

К.Т.: Тут скорее речь идет не столько о национальном менталитете, сколько о национальном опыте недавних десятилетий: не болтай попусту, не говори лишнего.

А.С.: А может быть, дает себя знать христианский подход: скажешь — осудишь. Разворошишь какую-то острую межчеловеческую ситуацию. Многие воспоминания этим страдают: мемуарист проживает заново тот или иной конфликт и втягивает в него читателя. Читаешь и понимаешь: автор необъективен, его оценки и суждения — следствие, скажем, ссоры с кем-то.

Однако и необъективность для нас очень важна. В скрещении необъективных взглядов рождается объективная картина исторической действительности. При этом ностальгический взгляд сквозь розовые очки необоснован, как и противоположный — исключительно поверх колючей проволоки или через тюремную решетку. Это не вся правда. Она, безусловно, имела место, и в нашей теме — хотя в меньшей степени, чем, скажем, в теме истории Церкви 1920–1930-х годов — тоже присутствует. Как присутствуют, например, такие явления, как самиздат или тамиздат, бывшие в определенной части церковной среды очень популярными.

К.Т.: У нас, кстати, такие экспонаты есть — правда, в сравнительно небольшом количестве. И характерно, что основу наших фондов составляют не они, не образчики тамиздата и самиздата в их классическом понимании, что свидетельствует, наверное, об известной маргинальности самиздата и тамиздата как феномена. Все-таки до церковного большинства этот рафинированный (в той или иной мере) продукт доходил редко.

А.А.: Может, я не стал бы соглашаться с термином «маргинальность». Дело в том, что все-таки самиздат, тамиздат, религиозное диссидентство — это факты элитарной духовной жизни. Маргинально-элитарной или мейнстримно-элитарной — не столь существенно. Мы все-таки сконцентрированы не на элитарных проявлениях религиозности…

К.Т.: Они-то как раз подсвечены…

А.А.: …а именно на том, как жил народ, как жило верующее население. Потому что, прямо скажем, элитарные приходы и общины — закрытые, где чужаки не приветствовались, — существовали и в Советском Союзе, и за его пределами, и сейчас никуда не делись. Но сама по себе элитарность в духовной жизни — явление очень спорное. И еще вопрос, насколько оно соотносится с самим смыслом христианской жизни. Самиздат, тамиздат и политизированные религиозные общины — это все-таки ее обочина; за всем этим очень хорошо присматривали разного рода «уборочные» службы.

А.С.: Возвращаясь к верующему населению. Какова наша конечная цель? Собрать, классифицировать свидетельства — да. Это одна из наших главных задач, но есть и другая, хотя и связанная с ней: постараться понять, какое значение имела Церковь, вера, религия для советского обывателя, в какой степени он был вовлечен в церковную жизнь. Эпизодические контакты людей с Церковью, атавизмы, связанные с семейной памятью: встреча праздников, родительские субботы…

К.Т.: Ведь эта, скажем так, ритуальная сторона была очень важна. Не забудем: многие советские горожане, советские москвичи (а нам как раз приносят экспонаты именно они) — выходцы из деревни в первом или во втором поколении. И, конечно, сохранность церковных преданий, обрядов в их среде связана скорее с родовой памятью, нежели с чем-то еще.

А.С.: Тут можно добавить следующее. Деревня для советского горожанина была в определенном смысле территорией свободы. Ты приехал в деревню, там знают, что ты — сын Марьи Петровны, а твоя карьера и то, как она вяжется, например, с посещениями храма, никого не интересует. И, конечно, ты пойдешь на праздник и пойдешь, естественно, на кладбище. Которое тоже, как ни странно, — территория свободы, где никто не смотрел, стоит ли на могиле твоих родственников крест (пирамидка с крестом) или нет. Никогда на кладбищах не запрещали ставить кресты (хотя иные партийцы за это, случалось, подвергались взысканиям). И надо иметь в виду: назначение на Пасху дополнительных маршрутов автобусов к кладбищам практиковалось уже в 1970–1980-х годах. Назначали без всяких разговоров о религиозных традициях, пережитках прошлого, поскольку на самом деле это уже такое синкретическое верование: здесь и христианское памятование об усопших, и туманное ощущение, что все там будем, и поэтому надо.

А.А.: Ну да, и кекс «Весенний» тоже появлялся в магазинах в соответствии, так сказать, с церковным календарем.

А.С.: И потом исчезал: пойдите купите в июле кекс «Весенний» — не найдете.

А.А.: Или поезжайте на Хованское кладбище на дополнительном автобусе в январе — нереально. Вот в пасхальные дни — пожалуйста, хотя и без всяких упоминаний о необходимости отправления «религиозных потребностей».

К.Т.: И это как раз мир рядового советского человека — приезжающего в родную деревню, идущего на кладбище помянуть близких, с большей или меньшей степенью осознанности прибегающего в экстремальные моменты своей жизни к тем или иным религиозным практикам. Но мы видим это со стороны — и, может быть, кстати, видим искаженно. Человек, живущий «как все», не оставит мемуаров. Ему самому его опыт кажется малоценным, ничем не примечательным. А нам, коль скоро мы хотим понять степень (и качество) присутствия Церкви в жизни советских людей, напротив, особенно важно зафиксировать свидетельства представителей так называемого молчащего большинства. Беда в том, что такой подход в сообществе, условно говоря, церковно-историческом большого сочувствия не встречает. То есть — да, интересно, конечно, но заниматься этим никто особенно не спешит. Между тем массовый источник требует массового исследователя — иначе мы просто не успеем собрать и обработать пласт свидетельств, необходимый для создания более или менее цельной картины эпохи.

А.С.: Отмеченное вами обстоятельство, наверное, в некотором смысле является итогом не только советского, но и многовекового европейского видения истории, где действуют лишь герои.

А.А.: Условно говоря, вот Цезарь Куников1 — герой, он брал Малую Землю. А кто с ним в лодке был — не важно, потому что брал он. Герою не нужны ассистенты. Все остальные — «какие-то» люди, «просто» люди, гумус. И у нас пока, к сожалению, восприятие истории почти не сдвинулось с этой точки, между тем как, например, в западноевропейских странах оно очень изменилось после Второй мировой войны. Жизнь, творчество, культура безмолвствующего большинства, повседневное существование масс приобретают все большую актуальность, и в конце концов находятся способы этого сфинкса разговорить. Устная история, сбор интервью, которым мы занимаемся, — лишь один из способов.

Меня поражает еще то, что можно было бы условно назвать репертуаром: почему, например, воспроизводятся из десятилетия в десятилетие — и притом весьма примитивно — самые простые иконки, одни и те же акафисты? Прекрасно помню, как в начале 1990-х Церковь упрекали в утрате богословской высоты и глубины — и «репертуар» это как бы подтверждает. Ничего нет, кроме самого элементарного. Но давайте поставим вопрос иначе. Почему именно самое элементарное из поколения в поколение оказывалось востребованным? Какой религиозной надобности оно отвечало? На этот вопрос мы пока не готовы дать квалифицированный научный ответ.

К.Т.: Мне кажется, на настоящем этапе мы на очень многие вопросы не готовы ответить, и спешить с ответами не стоит. Наша задача пока — собирать.

А.А.: И ставить вопросы.

К.Т.: Да. Задача постановки, оформления вопросов исходя из нашего материала. Когда к нам понесли первые экспонаты, мы даже еще не вполне представляли, по каким отделам будем их распределять и как учитывать. Помню: в один из великопостных дней — уже больше двух лет тому назад — мы разбирали первую кипу бумажных икон, акафистов, перефотографированных самодельных календарей, и у нас прямо по ходу работы возникали существующие сейчас буквенные обозначения и разделы.

А.С.: Надо сказать, люди довольно быстро откликнулись на призывы отца Александра, и это тоже показательно. Человек, подчас очень пожилой, воодушевляется настолько, что отправляется куда-то на другой конец города. Даже из Подмосковья приезжали. Кто-то откликнулся потому, что увидел в музее некоего наследника — больше некому передать дорогие сердцу предметы. А кому-то сама идея оказалась близка…