Поиск

Девочка в разных ботинках

Девочка в разных ботинках

Семейный пикник в Филевском парке. 1959 год. Из архива автора


«Я на руках у бабушки и наша маленькая соседка». 1954 год. Из архива автора

Воспоминания москвички о своем детстве (1950–1960).

В Южинском переулке

Мы жили в шестиметровой полуподвальной комнатке коммунальной квартиры в Южинском переулке (сейчас — Большой Палашевский). Мамина мама, Прасковья Павловна Моргунова, получила это «жилье» от Всесоюзного театрального общества (ВТО) — она много лет работала подавальщицей, как раньше называли официанток, в вэтэошном ресторане на улице Горького (ныне — Тверская). Потом мама вышла замуж, и в комнатке появился папа, а после из роддома № 1 имени Грауэрмана (ныне не существует) в нее принесли меня.

Путь от роддома на Арбате до Южинского переулка в районе Тверской, Бронных улиц и Патриарших прудов был неблизким, но мои родители прошли его пешком. Папа нес меня, а мама шла рядом, стараясь не проваливаться в снег в легких ботиночках. Папа в спешке и волнении забыл принести в роддом ее зимнюю обувь.

На многие годы в детстве и юности снег стал ритуальной частью моего дня рождения. Москва или уже утопала в сугробах, или снег начинал падать и «ложиться» именно в этот последний день октября1. Когда мы уже жили в Черемушках, на мой день рождения в нашу малогабаритную двушку собирались одноклассники, и папа разрезал припасенный по случаю торжества огромный арбуз (он хранил его на балконе укутанным в одеяло или старое пальто). Это действо неизменно вызывало всеобщий восторг — арбуз посреди зимы! А потом мы с друзьями шли гулять и толкали друг друга в мягкие сугробы. На другой день по дороге в школу мы продолжали веселиться, опознавая отметины на снегу — кому принадлежала та или иная «фигура».

Итак, Южинский переулок. На наших шести квадратных метрах можно было только сидеть или лежать, потому что почти все «метры» занимала мебель: шкаф, две кровати и стул. Значительная часть моей жизни в Южинском проходила в большой коммунальной кухне2. В квартире жили 15 человек, и в нашей коммунальной кухне было всегда людно. Шумят керосинки, идет готовка, стирка, мытье посуды, а я сижу на стуле посреди этого шума и гама и читаю вслух сказку о царе Салтане. Мне три года, книга в руках, и я уже добралась до козней «ткачихи с поварихой, с сватьей бабой Бабарихой». Проходя мимо, соседки гладят меня по голове, одобрительно кивают, иногда говорят: «Молодец какая! Вот умница-разумница». Я старательно переворачиваю страницы и читаю с выражением: «В синем небе звезды блещут, / В синем море волны хлещут; / Туча по небу идет, / Бочка по морю плывет». В кухню входит соседская девчонка Танька, берет у меня из рук книжку и переворачивает: «Вот дурочка из переулочка, ты же книжку вверх ногами держишь. Кто же тебе поверит, что ты читать умеешь?! Ты хоть на картинки смотри — видишь, где у царя Салтана голова?» Мой ответ в семье цитировали. Трехлетняя акселератка, которая, конечно, еще не умела читать, изрекла: «Я не дурочка из переулочка. Я книжку для людей держу. Чтобы люди картинки смотрели. А сказку я и так вслух знаю» (я путала слова «наизусть» и «вслух»). На Таньку налетела вся кухня, и незадачливой правдолюбке досталось по полной.

С четырех лет я уже читала по-настоящему, и Танька нашла мне применение в своей многотрудной школьной жизни: я пересказывала ей содержание книг, которые ей задавали читать на дом. А она в это время шила одежку своим куклам или занималась еще каким-нибудь полезным делом.

* * *

Мне четыре года. Родители на работе, бабушка на кухне, а я наряжаюсь. На коротко стриженую голову завязываю зеленую атласную ленту, длинные концы ленты перекидываю вперед, как «косы», на концах кручу большие банты. Достаю из шкафа бабушкины ослепительно белые ботики с отделкой из гагачьего пуха. Их привез из послевоенного Берлина бабушкин брат — дядя Илюша, неизменный источник всех интересных вещей в шкафу. Ботики на высоких «пустых» каблуках, в них должны помещаться туфельки на шпильках. Туфелек у меня нет, поэтому приходится с трудом балансировать на каблуках, чтобы не свалиться.

Последний штрих в моем наряде — «браслет» на руку — елочная игрушка в виде двух черно-белых блестящих сорок на палочке. Таких игрушек у нас две, я беру вторую в руки как сумочку и выхожу на кухню. Там, как всегда, людно и шумно, но с моим появлением все замолкают и поворачиваются мне навстречу. Происходит то, ради чего были все мои старания: «Ой какая у нас красавица! Да какая нарядница!» Посреди этого разноголосого хора стоит довольная бабушка, радуясь за меня и за ботики, которым нашлось столь триумфальное применение.

* * *

Почти каждое утро мы с бабушкой совершали путешествие через улицу Горького в Елисеевский магазин и Филипповскую булочную. Это был ранний поход, потому что мы шли покупать продукты для завтрака. Сначала мы заходили в Елисеевский, где бабушка покупала 50 граммов докторской колбасы — упругой, вкусно пахнущей, с ямочками на срезе, наполненными прозрачной желеобразной жидкостью. Бабушка называла такую колбасу «со слезой», и знакомые продавщицы всегда ей эту «слезу» показывали перед тем, как отрезать наши 50 граммов. Бабушка кивала, колбасу резали и взвешивали. Попутно у женщин начинался разговор, а я в это время разглядывала в рыбном отделе осетровые головы на льду. Они были уложены так, будто рыбы высунулись наверх из ледяного крошева. Когда я увидела их в первый раз, то сказала, что у рыбок Новый год. Бабушка и продавщицы смеялись, но, многократно приходя в магазин, я утвердилась в мысли, что здесь навсегда поселился новогодний праздник.

Бабушка заканчивала разговор с продавщицами, мне выдавали полагавшуюся по случаю конфетку, и мы переходили из Елисеевского в Филипповскую булочную. Здесь бабушка покупала французскую булочку за 7 копеек, и мы возвращались домой. Иногда в булочной покупался еще и сахар — «мантулинский», в синей пачке. (Про московский сахарорафинадный завод имени Мантулина я узнала намного позже. Из детства осталось название «сахар в синей пачке» и убежденность в том, что другого сахара не существует.)

Завершив покупки, мы выходили из магазина, переходили улицу Горького и останавливались. Начиналась важная часть нашего утреннего ритуала: бабушка отламывала мне корочку от французской булочки, которую мы называли «гребешок». До перехода через улицу делать этого было нельзя: сначала неприлично – что подумают знакомые продавщицы; потом надо было внимательно смотреть на дорогу, чтобы не попасть под машину, а вот на бульваре — самое время. Бабушка меня хвалила, если гребешка хватало на дорогу до дома, и выговаривала, если я съедала его быстро. Я и сейчас знаю, что бабушка «дело говорила»: если я быстро съедала хлеб, то начинала икать, и так до самого дома (а икать «на людях» – некультурно). Я очень старалась есть медленно, чтобы получить гребешок в следующий раз, потому что особенно вкусным он был именно на улице. И бабушка это откуда-то тоже знала.

Дома заваривался чай из пачки «со слоном», разрезалась «обезглавленная» французская булочка, нарезалась колбаска, и мы завтракали.

* * *

Бабушка — невысокого роста, плотная, с грубоватыми чертами лица и густыми пепельно-русыми волосами, которые она умудрялась прятать в тугой неказистый пучок, — всегда держалась с большим достоинством. Как же, она всю московскую театральную элиту знала по именам-отчествам, и они ее знали. Качалов, Бабочкин, Яншин, Жаров и многие другие называли ее Пашенькой, расспрашивали о ее жизни, жаловались на свою. Бабушка знала их особые привычки и вкусы. Она рассказывала, как какой-нибудь большой артист подзывал ее и тихонько говорил: «Пашенька, ты мне водочки холодной принеси, но так, чтобы не увидели и компанию не составили. Нельзя мне сегодня в компании пить…»

Семья бабушки была из деревни Александровка Смоленской губернии, но держалась она королевой. Бабушка считала себя коренной москвичкой, потому что ее мама успела пожить в Москве и была здесь похоронена. Бабушка так и говорила: «Я москвичка, у меня здесь мать похоронена». Характер она имела твердый и самостоятельный. В коммуналке бабушку величали по имени-отчеству — Прасковья Павловна, хотя соседки мне запомнились по именам: Надежда, Клавка, Верка, Танька.

В голодные 1920-е годы бабушка уехала куда-то на юг (в Баку или Ташкент) и там вышла замуж за иранца Аббаса Мамеда, который торговал с Россией чаем. Родила маму и вскоре сбежала с ней, крохотной, через форточку от своего богатого мужа, когда тот собирался увезти их к себе на родину. Свидетельством этой истории была мамина метрика с экзотическим отчеством Абасьевна (с одной «б»)3 и кожаная коробочка из-под чая с дорогими украшениями. Из них мне запомнились клипсы с бриллиантами в форме цветочков, брошь и кольца с разноцветными камнями, золотая цепочка красивого плетения. Эта коробочка стала одной из моих детских игрушек — бабушка относилась к ней без пиетета и сама вытаскивала ее из своего шкафа, чтобы меня занять.

Бабушка окончила четыре класса церковно-приходской школы, быстро считала в уме, говорила прибаутками и знала наизусть многих русских поэтов. Свои первые стихи я выучила со слов бабушки: отрывки из некрасовских поэм «Саша» и «Мороз, Красный нос». Пушкина, Лермонтова, Фета бабушка цитировала больше отдельными «куплетами». Позже, проходя школьную программу, я с удивлением обнаруживала в стихах классиков знакомые с детства строки («Эй, пошел, ямщик!..» — «Нет мочи. Коням, барин, тяжело. Вьюга мне слипает очи, все дороги замело»). Бабушкины цитаты не всегда были точными («мутное стекло» вместо «бледного»), поэтому я часто спотыкалась, вспоминая «правильный» текст. Ведь вариант бабушки намертво врезался в память. И главное, я почти всегда была согласна с ее «редактированием».

Бабушка знала какие-то самодельные сказки: про леших, русалок, кикимор и прочую фантастическую живность. Несмотря на узнаваемость персонажей, больше я подобных сюжетов никогда не слышала — видимо, так их сочиняли в деревне. Многие истории мне казались нескладными и плохо запоминались. Когда я пересказывала их маме, мы с ней подолгу разбирались, кто же все-таки утонул в болоте и куда делась русалка, про которую была сказка… Мама читала мне хорошие книги, их содержание я запоминала легко и сразу. Но бабушкины «нескладушки» я все равно любила слушать, а сказку про лешего, от которого прятались съедобные грибы, и ему доставались одни поганки, я несколько лет спустя  даже рассказывала в школе на каком-то конкурсе сказок и получила награду.

Больше всего в исполнении бабушки мне нравились деревенские байки: про Александровку, откуда она была родом. Как дом однажды строили, «а бревен нету; к приказчику идти просить — так он не даст, значит, одна дорога — в лес, воровать; а в лесу — мороз жгучий да бурелом колючий». Или еще про слепую девушку Варю, которая «не пропала, потому что рукодельная была и плела занавески кружевные, чтобы сквозь дырочки солнышко в дома заглядывало; и люди ей копеечку давали или хлеба кусочек».

Еще бабушка рассказывала театральные истории, услышанные от знаменитых артистов в ресторане ВТО: про потерянный голос или «прострел в спине», «а пьесу уже начинают, и в зале полным-полно народу, вот беда».

Помню бабушкины афоризмы уже более позднего времени: «Настя, ну что ты все ладишь свое?4 “Фулюганка” да “фулюганка”. “Хулиганка” надо говорить. Ведь сколько лет в Москве живешь? И девчонкам уши своим бескультурьем забиваешь». Или насчет меня: «Думаешь, теплые штаны не надела, так сразу красавицей стала?» «Это материно диетическое. Нормальная еда вот стоит» (у мамы была больная печень, поэтому бабушка готовила ей отдельно). «Это почему ты толстая? Сама бы до такого не додумалась — в доме зеркало есть. Не иначе кто по большой дружбе подсказал». «Темень уже, а ты сидишь на голодный желудок, глаза портишь». (Я шью себе платье на день рождения подруги.) «Она-то на твой день рождения бисером не рассыпалась, пришла в чем было». Я с возмущением заступаюсь за подругу, и бабушка неожиданно миролюбиво соглашается: «Не кипятись ты, это я так, в сердцах. Хорошая она девочка. И матерь у нее уважительная. Давай помогу, наметку повыдергиваю».

«Нечего философию разводить, или подметай, или иди уже на свое комсомольское проседание», «Хотеть надо меньше», «Раз приспичило, тогда упирайся до конца» — это мои любимые цитаты от бабушки. Очень помогают по жизни.

А еще бабушка «знала приличия». Я твердо усвоила, что с голыми ногами и руками «в город» выходить неприлично, надо «прикрываться», надевая чулки и пыльник (легкое летнее пальто). Бабушкино веское слово, как правило, было последним в соседских спорах, хотя кухонные разборки она не жаловала — величественно уходила в свои шестиметровые «покои». Бабушка ни с кем не выясняла отношений — уронит одну-две острые фразы, замолчит или вовсе удалится. И нежных чувств она словами особо не выражала. Но бабушка всегда была рядом. Года в четыре я упала с железной лестницы — летела несколько ступенек вниз и, конечно, испугалась и ушиблась. Когда появилась бабушка, я, всхлипывая, проговорила: «Я падаю, падаю, а тебя все нет». И она, непривычно притихшая, поднимая меня и окутывая полами своей кофты, повторяла: «Здесь я, здесь я». С этим ощущением я и жила…