Поиск

Жилище, дневник, эпоха…

Жилище, дневник, эпоха…

«Бывшие» люди в коммунальной квартире. 1938 год


Личные вещи А.В. Живаго на выставке в Государственном музее изобразительных искусств имени А.С. Пушкина

О доме Живаго в Москве и его обитателях.

Дмитровский дом № 12/1 был главным московским адресом А.В. Живаго. Здесь Александр Васильевич принимал гостей, вел дневник, любовался картинами К.А. Коровина, А.К. Саврасова, В.Д. Сухова, своего деда — исторического живописца академика Семена Афанасьевича Живаго (1807–1863)47… На особом месте висела картина П.Д. Корина «Москва с Воробьевых гор» (1928–1930, Государственная Третьяковская галерея), о которой сохранилась запись в дневнике: «14 декабря 1929. <…> Здесь мастерски, в характере миниатюрного творчества, изображена широко раскинувшаяся столица с горящим золотом храмом Спасителя, с тщательно вырисованным Девичьим монастырем с его башнями и церквами; виден дорогой сердцу Кремль, легко определяются и дом Нирнзее, и Крестовские башни, и моя Голицинская больница»48.

Налаженный быт пропал в одночасье. Но Александр Васильевич продолжал вести свои театральные заметки, отражавшие реалии наступившей эпохи:

«12 февраля 1919. “Сам у себя под стражей”. Театр Корша (антреприза Шлуглейта). <…> В театре собачий холод, и только очень немногие зрители довольны, что спектакль в 2,5 часа заканчивается. Три четверти ужасной публики-модерн огорчены, что дешевенький балаганчик так скоро кончился. Мало назвать состав публики паскудным, но общее удовольствие на лицах бросалось в глаза в течение всего спектакля. Керенку в 20 р. легко платили <…> за билет, 15 р. за стакан будто бы кофе, 20 р. за яблоко, по 15 р. за “пирожное”, и все это с жадностью поглощалось голодными. Занес я это, придя домой из театра, и не успел кончить, как электричество погасло. Поел хлеба при свете огарка, и так как в моей комнате 1° ниже нуля, поспешил в ледяную постель. <…> Впрочем, повторяется это чуть ли не ежедневно, у нас не топят. В кабинете 1°, доходит до 4° ниже нуля. Пишешь свои работы и дрожишь в шубенке, руки синие, плохо слушаются, а на глазах совсем нередко слезы — до чего дожили»49.

«31 октября 1919. <…> В холоде и подчас с чувством голода сижу, пишу, перевожу и исполняю графические работы»50.

«19 февраля 1919. <…> Яйца в Москве 200 р. десяток, масло 130 фунт, творог 65 р. фунт, свинина 140 р. за 1 фунт. <…> 30 августа. В Таганской тюрьме открыт театр для заключенных. <…> 19 сентября. Умер П.А. Хохлов — “любимец Москвы”, баритон, солист Большого театра. <…> 21 декабря. Теперь довольно делать какие-то отрывки по вопросам политики внешней и внутренней и быта нашего. Заносить буду почти сплошь театральные свои заметки и, конечно, некрологи близких и известных людей вообще»51.

«Заносить» же ему было что! Жизнь сводила его со многими выдающимися современниками. Вот, например, запись о кончине Марии Николаевны Ермоловой: «12 марта (н. ст.) 1928 г. в 1 ч. 14 м. Умерла М.Н. Ермолова на 75-м году жизни. <…> У меня нет времени давать оценку игре величайшей русской “артистки Божьей милостью”, не сравнимой для меня с другими. Здесь сегодня запишу я лишь свои встречи с Марьей Николаевной. <…> Идя как-то в 1922 г. по Тверскому бульвару, увидал я Марью Николаевну сидящей на солнышке с какой-то старушкой. “Как ваше здоровье, доктор? — вдруг слышу я ее голос. — Вы что-то похудели”. По предложению ее, поздоровавшись, я занял место на лавочке рядом с милой старушкой и М. Н-ной, и печалью и глубокой грустью звучали ее слова о тягости жизни, о покинутом ею театре, где она в прошлом году выступала еще в “Стакане воды”. “Хорошо еще, что мне оставили мой домик, что меня не беспокоят. Долго ли еще протянешь, на все воля Божья”. <…> В последний раз в 24-м году вдруг вижу ее в храме Большого Вознесения. Она ставит свечи в левом боковом приделе, став затем на колени пред амвоном. Видя, с каким трудом она пробует подняться с колен, я поспешил помочь ей, и опять она, называя меня доктором и, следовательно, узнав, <…> шепотком спрашивала о моем здоровье и как я живу»52.

* * *

Гости в доме Александра Васильевича — особая статья. Порой их число доходило до сорока. Как они умещались в одной комнате — ума не приложу.

«26 апреля 1933. Вечером Мих. Мих. Потапов привел ко мне превосходного русского человека, прекрасного художника и тонкого знатока мировой фауны (Москва знакома с его скульптурными работами и рисунками, набросками из мира животных) Василия Алексеевича Ватагина53. Крайне заинтересованные Египтом, Ватагин и Потапов, осмотрев мои коллекции, альбомы с рисунками памятников, одобрив многое, просили меня читать записки о моем путешествии по Нилу, чем мы и занялись, предварительно побеседовав о художестве за чаем и закусками. Очаровательную книжечку набросков, покрытых легкими акварельными красками, показал мне Василий Алексеевич, сообщив, что набросал их чуть ли не все в египетском отделе Берлина. Он очень жалел, что, возвращаясь из путешествия в Индию, побывал лишь в Суэце. Я просил его посещать меня, а он — срисовать кое-что из моих древних памятников»54.

С художником-иконописцем Михаилом Михайловичем Потаповым (1904–2007) Александр Васильевич познакомился в начале 1930-х годов, когда тот был принят на работу в Дарвиновский музей. Сын царского генерала поразил Живаго тем, что знал труды египтологов как на русском, так на французском, английском и немецком языках и поделился планом своей книги «Солнечный мессия Древнего Египта», первую часть которой закончил в 1930 году и читал отрывки оттуда в дмитровском доме. В октябре 1935 года Потапова внезапно арестовали. Реплика следователя: «Что это у вас все Египет и Египет? Не собирались ли уж вы туда бежать?» Потапову посчастливилось устроиться в театре Беломорско-Балтийского комбината главным художником — так он отбыл срок и впоследствии создал живописный цикл «Эхнатониана» (картины художника представлены в государственных и частных музеях всего мира).

«27.IV.1933. <…> В милой беседе провели мы вечер с Н.К. Рукавишниковым. Вспоминали театр, былое, я читал свои рецензии, отдавая их на суд [Рукавишникову], с музыкальным авторитетом которого нельзя не считаться. Набело переписывает он свой серьезный труд, который касается разбора музыкальной композиции оперы “Сказание о граде Китеже и деве Февронии” [Н.А. Римского-Корсакова]»55.

Николая Константиновича Рукавишникова (1877–1943) в марте 1935 года назначили заместителем директора Дома-музея П.И. Чайковского в Клину. «9.III.[1935.] На днях осуществилось желание директора клинского Дома-музея Н.Т. Жегина, работавшего здесь с 1921 года, видеть своим заместителем Ник. Конст. Рукавишникова. Мне известно, что приказ о назначении <…> уже подписан. <…> 15-го III он <…> вступит в отправление обязанностей на месте своей новой службы в Клину. <…> Нельзя не поприветствовать этого назначения. Рукавишников — преданный музыкальному делу и сведущий в нем человек, тонкий теоретик, хороший историк музыки и очень хороший скрипач»56.

Однажды А.В. Живаго был приглашен к Николаю Константиновичу домой «слушать крепко сложенного, симпатичного, русского облика тенора Ивана Ивановича Кортова в сопровождении аккомпаниатора П.А. Люминарского». «12.IV. 1934. <…> И.И. Кортов спел две арии из оперы “Тоска” на итальянском языке; романс А.С. Аренского “Он был в земле своей”; арию из “Паяцев” на итальянском языке; романс композитора В.Г. Врангеля “Ты, мое утро”; арию Хозе из “Кармен”; арию Андре Шенье из оперы композитора Умберто Джордано на италь­янском языке; романс композитора Е.И. Букке; песнь весны композитора Ю.И. Блейхмана; арию Германа “Что наша жизнь?”. <…> Что касается певца, то тенор его очень звучен. <…> Профессор Московской консерватории В.А. Багадуров ценит его голос, хорошую итальянскую школу, а нечастые детонировки приписывает непорядкам от простуды. <…> Пел он во многих городах Италии, жил и пел в Милане (но не в театре Scala, где из наших пели лишь Собинов и Шаляпин). Особым успехом пользовался в опере “Люсия”, пел в “Травиате” и “Трубадурах”, “Тоске”, “Андре Шенье” и проч. Его хвалили старик Грани, считая, что учиться ему уже нет надобности; дружил он и с хорошо знакомым Москве маэстро Эспозито, с горем расставшимся с “Джованни Кортов”, которому предсказывал прекрасную будущность. <…> В заключение Николай Константинович по моей просьбе чудно сыграл на своем поразительном инструменте, созданном им из сигарного ящика и половой щетки (при одном настоящем колке и одной струне), “вещицу” “Не искушай меня без нужды” — под аккомпанемент П.А. Люминарского. Инструмент прекрасно пел в умных руках изобретателя»57.

Весной 1940 года Н.К. Рукавишников отправился создавать экспозицию дома-музея П.И. Чайковского в Воткинске — на родине композитора — и 30 апреля отметил в дневнике: «Вешал отдельные картины, раскладывал вещи по витринам. В 1 ½ часа дня открытие музея. Человек до 80 приглашенных… Свершилось великое событие: открыт Музей Чайковского в Воткинске»58.

Еще одна запись А.В. Живаго: «19. Х. 1933. В приятной беседе провел я вечер с собравшимися у меня Мих. Дм. Феклистовым, Владимиром Адольфовичем Барутом и Б.Д. Востряковым. Говорили о лесоводстве, театре, вспоминали картинки из ранней юности. Я читал отрывки из описания моего путешествия по Испании»59.

Только что — 17 августа — Александр Васильевич со старшим научным сотрудником ГМИИ В.А. Барутом (1889–1937?) совершил поездку по Виндавской (ныне Рижской) железной дороге с целью осмотреть достопримечательности города Истры (бывший Воскресенск) Звенигородского района Московской области60. Вскоре (1935) Барут был репрессирован.

Борис Дмитриевич Востряков (1875–1937) — двоюродный брат А.В. Живаго со стороны матери. До революции — гласный Московской городской думы, выборный Московского биржевого общества, после революции — «бывший». В 1930-х годах его выслали из Москвы. Скончался же он тем не менее в столице, куда прибыл нелегально всего на один день: почувствовал острую боль в области сердца, но врача вызвать не рискнул…

* * *

В июне 1929 года Александр Васильевич сговорился провести отпуск вмес­те с сослуживцем по ГМИИ художником П.Д. Кориным и его супругой Прасковьей Тихоновной, совершив поездку в Ленинград и Нижний Новгород. Именно тогда у них зародилась мысль об организации «краеведческих вылазок» по Москве и ближайшему Подмосковью. Появляются соответствующие записи в дневнике:

«Суббота 7. IX. [1929.] Хоть и серое небо и дождит, а мои экскурсанты и на этот раз — В.Е. Гиацинтов, Н.А. Щербаков, П.Д. Корин — вчетвером со мною направились в новое маленькое путешествие. На этот раз нам хотелось осмотреть церковь Живоначальной Троицы при Лыкове-Троицком под Москвой. <…> В гус­том парке могучих сосен и рослых лиственных деревьев уже высится перед нами вершина красавца — кажущегося отсюда одноугольным храма. К храму пристроена небольшая деревянная церковка-часовня. <…> Там кто-то похоронен из семьи последних владельцев — Карзинкиных. Храм Троицы построен в вотчине Нарышкиных около 1708 г. <…> Стиль, согласно Грабарю, московское барокко, крайне изящен. Стройность, красота в частях и орнаментовке поразительны. И опять строитель неизвестен, как имя мастера? <…> Долго мы осматривали храм, обходя его снаружи, и наконец обратились с просьбой к симпатичной старушке-монашенке показать нам внутренность храма, благо огромный ключ при ней. Она пришла подмести, убрать все для всенощной (летом пока служат в этой церкви, зимой она не топится, что и видно на лупящихся стенах, выкрашенных в синий цвет по штукатурке). Убирать церковь приходится после посещений ее экскурсантами. Пышно убран возвышающийся ввысь иконостас, весь в золоченой резьбе; той же резьбой убраны многие участки стены, богатое высоко поднятое царское место, облицовка арочек в коридорчике 2-го этажа и тех, что выше, крайне интересных иконок в круглых очертаниях (их можно бы принять за портреты, писанные иностранными художниками). Узенькие каменные лесенки ведут в обрамляющие храм по этажам коридорчики, они заложены в стенах. Я лично поднялся только в коридорчик двух этажей, В.Е. и П.Д. этим не удовлетворились и поднялись до восьмигранника с колоколами.

Монахиня просила сторожа открыть и провела нас во вторую церковь — Успенскую, построенную лет 80–100 назад бывшими владельцами Бутурлиными. (Имение до революции принадлежало Карзинкиной, белый ее каменный дом служил для размещения здесь на круглый год учащихся туркмен. Он сейчас стоит разрушенный, так и сгорел после того, как там соорудили клуб.) <…> Хотя и под дождем, но компания провела прекрасно время до 4-х часов пополудни. Все выражали свое удовольствие и порешили и следующие субботы отдавать на осмотр не виданных нами наших древних памятников. <…> Старушка жаловалась на экскурсантов и особенно на женщин и полуголых девиц, которые вбегают в алтари, обегают престол, крича, что теперь все можно. Церковка, однако, еще не отдана под музей, в ней, например, всю эту неделю совершалось богослужение по будням. В храме Успения служба совершается зимой. 2 священника и диакон (он столярничает для пропитания с женой и 3 ребятами) да 3 монашки (последние обслуживают храм) остались после разгона других монахинь [при организации] здесь общежития. Живут плохо, ютятся в сараюшках (зимой очень студено).

Напились мы чаю у любезно нам его предоставившей матери Евгении, чуть пообсохли и направились вновь к реке, которую туда и обратно переходили по жиденькому мостику с перильцами; на бочках с якорями устроена эта переправа, за что взимается как туда, так и обратно, по 3 коп. С полдороги переставший было идти дождь опять принялся за нас. Мы торопливо дошли до станции и, почти не дожидаясь, заняли места в автобусе»61.

«14.X.[1929]. Суббота. День пасмурный. Холодно. Намеченная нами (В.Е. Гиац[интов], Н.А. Щерб[аков], П.Д. Корин и я) поездка в село Тайнинское состоялась. День прошел без дождя. В поезде (11 ч. 30 м.) мы до­ехали до полустанка Тайнинское, где (как ни странно) узнали, что в с. Тайнинское путь лежит от станции Перловка, куда с версту мы должны были пройти пешком и оттуда до села еще не менее 2-х верст назад к Москве. С пути по шоссе уже видна пятиглавая стройная церковь на горке, выступающая из значительно разросшихся деревьев. Стиль церкви считают принадлежащим к московскому барокко. <…> У церкви расположено небольшое бедное кладбище с деревянными крестами над покойными сельчанами. Ряд могил без крестов. У церкви, нашедшей себе живописный бугор для своего расположения в некотором отдалении от села, в маленьком домике с палисадником с кое-какими цветочками явно должен проживать местный батюшка. Мы застали его дома. Матушка вызвала о. Павла, почтенного и щупленького, который, смешно сбежав с крылечка, тотчас же заявил нам, что охотно покажет внутренность старинного храма, но что ему надо спешить, к его домику уже подъехал нанятый им человек, который сейчас будет перевозить в одну из крестьянских изб все его имущество, так как товарищи выгоняют его из уютного старенького домика, где все его хозяйство; домик нужен, видите ли, для помещения какого-то инструктора. Неделю назад поставлен был крайним сроком именно сегодняшний день. Отпирая старинную железную дверь, священник указал нам, что совсем недавно ночью был третий набег на храм. Унесен ковер, два полотенца, все раскидано, царские двери одни вышиблены, а в других видно, как пробивали деревянный ажур ногой. Ломали железные скобы, сбивали замки со входных дверей <…> для того, чтобы похитить из алтаря два полотенца, <…> взломать пустые ящики свечные, свалив их на пол, раскидать вынутые из шкафа в алтарной части старенькие ризы и захватить с амвона коврик. Явно хулиганское издевательство, о чем говорили и власти, производившие следствие. Ни священник, ни сторож <…> ничего не слыхали этой ночью. <…> О. Павел рассказал нам, что ц. Благовещенья освящена в 1677 г., что за церковью стоял некогда деревянный царский дворец. <…> В церкви несколько старинных образов: Благовещенья, Феодора Стратилата и др., в трапезной есть придел, где служба идет зимой (“еле отапливаем”). Слева от главной алтарной части маленький придел от эпохи Елисаветы Петровны. <…> “Спасибо, — говорил жалкий батюшка, — что церковь наша на учете у Главнауки, которая все же защитит старину, да вот горе, в старосты по понятным причинам никто не идет”.

Попадья с мальчуганами уже размещает на повозке домашний скарб, батюшка благодарит за врученный ему, нищему, рублик и спешит помочь перевозить имущество в еле найденное помещение на селе. Жаль бедняков!»62

Спутниками Александра Васильевича в описываемых экскурсиях были сотрудники ГМИИ: заведующий отделом скульптуры, Средних веков и Ренессанса Владимир Егорович Гиацинтов (1858–1932), заведующий отделом античного искусства Николай Арсентьевич Щербаков (1872–1934), художник, заведующий реставрационными мастерскими (1926–1956) Павел Дмитриевич Корин (1892–1967). К ним порой присоединялся Владимир Дмитриевич Дервиз (1859–1937), ушедший летом 1928 года в отставку с поста заместителя заведующего Сергиево-Посадским историко-художественным музеем и мыкавшийся без жилья (наведываясь в столицу, останавливался иногда у своего друга А.В. Живаго).

Вскоре, однако, эта дружная команда экскурсантов распалась. 26 марта 1932 года, получив известие о кончине В.Е. Гиацинтова, Александр Васильевич заносит в дневник: «Умер, я бы сказал, последний настоящий, не фальсифицированный искусствовед, заслуженный профессор Московского университета (с 1918-го по 1923 г. был директором Музея изящных искусств). Он много сделал для спасения памятников, многие из которых погибли за прошедшие годы. Б.А. Тураев, А.К. Мальмберг, В.К. Шилейко и, наконец, Владимир Егорович Гиацинтов — вот те лица, которые дарили меня добрым ко мне, пришлому, отношением за время моей жизни и работы на новом для меня поприще. Память о них я буду хранить, доживая свой век»63.

Откликнулся Александр Васильевич и на смерть ассириолога Владимира Казимировича Шилейко (1891–1930), второго мужа А.А. Ахматовой, который разрывался между Ленинградом и Москвой, в городе на Неве читая лекции в университете, а в столице работая с коллекцией клинописи вместе со своей второй женой искусствоведом Верой Константиновной Андреевой (1888–1974) (на их свадьбе Живаго был шафером): «5.IX.1930. <…> Как человек он был задушевно мягок и благороден, но обладал стойким характером. Я дорожил его вниманием и расположением ко мне, сослуживцу по Музею. Почти каждый день, бывало, он зайдет ко мне из своей закутки»64.

* * *

В 1930 году художник Михаил Васильевич Нестеров (1862–1942) работал над портретом коллег — братьев Павла и Александра Кориных, вкладывая в руки первого то лист старинной рукописи, то старинную же гравюру, то темно-оранжевую танагрскую статуэтку65. Поиски продолжались долго, вариант создавался за вариантом — но все было не то, все не так. С.Н. Дурылин, близкий знакомый М.В. Нестерова и добрый приятель А.В. Живаго, вспоминал: «”На стене висит античный барельеф с Парфенона (гипс), на портрете изображена его часть, — писал мне Павел Корин. — Танагры такой, какой хотел Мих. Вас., нам найти не удалось. Тогда я попросил у А.В. Живаго из его собрания небольшую греческую вазочку, показал ее Мих. Вас., она ему понравилась и была написана вместо танаг­ры”. Вазочку эту на портрете Павел Корин держит одной, а не двумя руками, как на эскизе; профиль же его лица и фигуры остался неизменным. Сразу стал на свое место и Александр Корин: на холсте лишь усилен поворот его головы влево, в сторону вазочки, показываемой старшим братом»66.

Из дневника А.В. Живаго: «Выставка картин в Историческом музее с 3-го по 8-е июля 1933 г. <…> Здесь на первое место я поставил бы мастерской портрет братьев Павла и Александра Дмитриевичей Кориных, высокохудожественно написанный могиканином живописного искусства, все еще бодрым, несмотря на свой 72-летний возраст, Михаилом Васильевичем Нестеровым. <…> Павел Дмитриевич Корин изображен в профиль, он держит в руке мой краснолаковый котил (Живаго как специалист уточняет наименование древнего предмета. — В. Б.), показывая его своему голубоглазому и белокурому брату Александру. Корины в своих черных суконных рубахах, поразительно похожие, с живо схваченными особенностями их характеров, стоят, прекрасно выделяясь на фоне превосходных белых рельефов фриза Парфенона в мастерской старшего брата»67.

В солидной монографии И.И. Никоновой «Михаил Васильевич Нестеров» (М., 1962) говорится: «Наконец художник увидел у одного коллекционера небольшую античную вазу и остановился на этом мотиве». Почему же «одного»? У коллекционера есть имя — Александр Васильевич Живаго.