Поиск

Моя трудовая жизнь

Моя трудовая жизнь

Иллюстрация: Новгородские военные поселения


Я.С. Башилов. Кантонист. Холст, масло. 1892 год. Харьковский художественный музей

Воспоминания.

От редакции
Л.А. Серяков (1824–1881) — первый в истории отечественного искусства гравер по дереву, получивший звание академика. Заслужить эту высокую честь ему было непросто. Как писал библиограф Н.П. Собко: «Большинство русских художников испытывало и испытывает бедность и горе, но мало кто прошел из них такую суровую школу, видел столько нужды и несчастий с самого раннего детства, встречал столько действительных помех в своих предприятиях, как Серяков». Путь мастера от безвестности к общероссийской славе нашел отражение в публикуемых ниже воспоминаниях. Впервые они увидели свет на страницах журнала «Русская старина» в 1875 году и были озаглавлены: «Моя трудовая жизнь, рассказ гравера, академика Л.А. Серякова. 1824–1875». Художника, выполнявшего гравированные иллюстрации для журнала, сотрудники редакции упросили поведать о себе и напечатали стенографическую запись рассказа в трех номерах (Т. 14. № 9–11). С тех пор этот уникальный материал не переиздавался. И хотя в XIX веке в «Русской старине» о Лаврентии Авксентьевиче выходили статьи, а позже появились книги о нем (Варшавский Л.Р. Л.А. Серяков. М. — Л., 1949; Глинка В.М. Жизнь Лаврентия Серякова. М., 1959), все названные публикации по своей биографической значимости, конечно же, уступают повествованию из первых уст. Текст печатается в современной орфографии с незначительными сокращениями.

I
Мои родители. — Детство. — Бунт военных поселян. — Казнь бунтовщиков. 1824–1832
Отец мой был крепостной крестьянин села Холопова Солигаличского уезда Костромской губернии. Он имел двух братьев, которые как старшие заправляли всеми делами по своему хозяйству. Будучи предприимчивы и  трудолюбивы, братья, состоя на оброке, занимались торговлею железом в Петербурге. Вели они жизнь обеспеченную, можно сказать, даже богатую, пользовались доброю славою между односельцами и были на хорошем счету у помещика. А помещику — владельцу отца моего и его братьев господину Макавееву — угодить было трудно. Это был представитель крайне необузданного крепостного произвола. Нередко, например, случалось, что он за какие‑нибудь незначительные проступки во время летней жары повелевал обмазывать провинившегося крестьянина дегтем, обсыпал пухом и перьями и выставлял несчастного на солнцепеке: мухи и другие насекомые роем налетали на страдальца. Собственноручно же бить крестьян, рвать бороды, как это однажды случилось, например, по рассказам моей матери, с моим дедушкой, у Макавеева было делом самым обыкновенным. Вот у такого‑то человека мой отец и его братья были на хорошем счету. Впрочем, и то сказать, ведь помещику того времени главное было — оброк; а они дань эту платили настолько исправно, что их прозвали даже «графами»; «графы» эти одевались, впрочем, очень бедно, серо, поэтому и дали им прозвище «серяки»; от этого прозвища образовалась наша фамилия. С юных лет отец мой проживал в Петербурге в мальчиках при железных лавках своих братьев. Достигнув совершеннолетия, он в 1814 году отправился на родину в с. Холопово, женился здесь на крестьянке, моей матери, и скоро опять возвратился в Петербург. После женитьбы отец повел жизнь неладную: стал играть на бильярде, в карты и попивал водочку. Староста, наблюдавший от лица своего помещика за «оброчниками» в Петербурге, донес барину, что‑де младший Серяков ведет жизнь зазорную. Отца вытребовали в деревню и, в пример другим, забрили в солдаты1. Это случилось в 1820 году. После этого братья выделили от себя моего отца, дав ему 6000 руб. асс[игнациями], которые, впрочем, он получил не вдруг, а по частям, мало‑помалу. Отец поступил в 3‑й карабинерный полк гренадерского корпуса и, чтобы избежать службы в строю, а с нею вместе неизбежных тогда палок и затрещин, он при опросе начальством, не знает ли какого мастерства, назвался слесарем. Мастерства этого, однако, он вовсе не знал, так что когда понадобилось сделать командиру полка замок с секретом, то отец мой купил совершенно новый замок, разобрал и по нем уже как по модели выполнил требуемый заказ. Невеселые воспоминания остались у меня об отце. Он был большой кутила и притом буйного характера. Бывало, придет пьяный, выгонит нас с матушкой из избы, и если не приютимся у кого‑либо из соседей, то мокнем на дожде, мерзнем на холоде. Вообще мы перенесли от него много горя. Впрочем, это был человек не без способностей: самозванец‑слесарь, отец мой весьма скоро не только освоился с этим мастерством, но сделался отличным часовщиком; был даже по‑своему резчиком — так, например, искусно резал буквы на стали для штампования на солдатских погонах шифров полка. Полк, при котором отец состоял слесарем, двигался из города Белева (Тульской губ.) в город Жиздру (Калужской губ.). Это было 28 января 1824 года. Отец и беременная мною мать следовали в обозе за полком в санях‑розвальнях без подрезей2. Спускаясь в овраг, сани раскатились и потащили лошаденку на дно оврага; мать страшно перепугалась, упала с саней, вскрикнула, и я родился на снегу на дне оврага. На второй день, т. е. 29 января, на постоялом дворе меня окрестили и назвали Лаврентием. Из Калужской губернии 3‑й карабинерный полк назначен был в 1827 году под Старую Руссу для производства работ по проведению какого‑то канала и для вырубки лесов под расчистку полей. Через год полк пришел в село Перегино Новгородской губернии, где пробыл около двух лет и в конце 1830 года отправился в польскую кампанию3. Остался один резервный батальон, а при нем и я с матушкой — отец же ушел вместе с полком. На седьмом году от рождения я начал учиться грамоте у унтер‑офицера4 Остроумова. Кроме чтения и письма учитель‑грамотей преподавал еще цифирь, развивал своих питомцев чтением часослова, псалтири и проч. Наступил весьма памятный 1831 год5. 13 июля я возвращался от моего учителя из связей6 в Перегино. Подходя к селу, я заметил большую толпу народа, вооруженную топорами, вилами, глыжебойками7 и тому подобными орудиями. Толпа бушевала; раздавались крики, брань, угрозы; шум становился все сильнее и сильнее… Пробравшись кое‑как сквозь толпу, прибежал я домой к матушке. <…> В Перегине жил один из начальников округа, штаб‑офицер Вонилович. Бунтовщики, которые были по преимуществу не из нашего, а из других округов, направились прежде всего к его дому; все, что было здесь ценного, разграбили; мебель и другие домашние вещи разломали; наконец, перепились найденным в погребе вином. Скоро добрались и до самого Вониловича: его поволокли за ноги по щебню большой дороги, били чем попало и замертво бросили на площади у часовни. Жена несчастного Вониловича, будучи беременна, бросилась с двумя малютками вброд чрез обмелевшую реку Ловать; ее провожали два крестьянина, вероятно, жители села Перегина; на средине реки беглецы были настигнуты несколькими мятежниками‑поселянами, которые и вытащили у ней из кармана 40 руб.; при этом несчастная так перепугалась, что тотчас на берегу разрешилась от бремени. Между тем мятеж по нашей стороне Ловати разгорался. В числе прочих злополучных жертв был офицер по фамилии Свитин; его страшно избили и замертво кинули в глубокий овраг. Ночью проходившая по краю оврага жена горниста Минаева услыхала стон. Прибежав домой, рассказала об этом хозяину, который тотчас же вместе с Минаевой спустился в овраг. Избитого, обезображенного Свитина принесли они в избу и оказали ему необходимую помощь. Месяца через два больной совершенно выздоровел. Бывший мой учитель унтер‑офицер грамотей Остроухов не избег печальной участи: избитого, полуживого его привязали к столбу. Поздно вечером мимо столба проходила моя матушка; заметив учителя, она тихонько его окликнула. Страдалец узнал ее и чуть слышным голосом сказал:

— Матушка, дай мне, пожалуйста, напиться; у меня в горле горит.
— Я бы, Иван Федорович, со всем удовольствием исполнила твою просьбу, — отвечала с состраданием матушка, — да ведь меня сейчас убьют за это; тут ходят мужичье‑разбойники, головорезы, с топорами и ножами.
Тем не менее она непременно хотела помочь страдальцу. Поэтому, встретив в толпе знакомого поселянина, попросила его дать Остроухову напиться. Поселянин немедленно зачерпнул шапкою из канавы воды и утолил жажду несчастного. После этого Остроухов дал знак рукою матушке, чтобы она к нему подошла, и сказал ей:
— Иди ты к моему хозяину на квартиру, там у меня на чердаке есть узелок, в котором лежат разные бумаги, казенные деньги и мои собственные8.
Матушка это исполнила и взятый узелок оставила у себя на хранение. Вскоре затем полумертвого учителя отвязали от столба и один крестьянин взял его к себе на свое попечение. Оправившись, Остроухов прожил только четыре года. Ночью бунтовщики, по большой части пьяные, расхаживали по селу, пели песни и вообще были как бы в чаду от совершенных ими безумств. На каждом шагу встречались сцены вроде следующей: сидит небольшая группа бунтовщиков, распивают награбленное вино и закусывают громадными обломками сахара, забрызганными человеческою кровью…