Поиск

Моя жизнь

А. А. Боровой. Фотография 1914 года (из альманаха: Диаспора. Новые материалы. Т. VI. СПб., 2004)Философ, юрист, журналист Алексей Алексеевич Боровой (1875-1935), отрывки из воспоминаний которого впервые публикуются ниже (полный рукописный текст хранится в РГАЛИ. Ф.1023, оп. 1, ед. хр. 162-172), отметил для своего будущего биографа, что в энциклопедическом словаре «Гранат», где была помещена статья о нем, он сознательно на один год «омолодил» себя, указав годом рождения 1876-й. Научные интересы Борового с юности тяготели к гуманитарно-эстетической сфере, а не к точным наукам или естест­вознанию. Его энергия и работоспособность достойны уважительного удивления: поступив в 1894 году на юридический факультет Московского университета, Алек­сей Алексеевич успевал посещать лекции ведущих профессоров-гуманитариев других факультетов и параллельно в течение года обучался в Московской консерватории по классу фортепиано. При этом он не пропускал ни одной театральной или музыкальной премьеры, был постоянным посетителем вернисажей и выставок, находился в курсе всех литературных новинок.
Сдав в январе 1902 года магистерские экзамены, Боровой получает звание приват-доцента, а летом 1903-го — двухгодичную командировку во Францию и Германию для работы в архивах по подготовке диссертации. Именно там, в Париже, с ним произошло «преображение», определившее всю его дальнейшую жизнь. Приват-доцент приехал во Францию с марксистскими убеждениями, привитыми ему со студенческой скамьи. Но тут случилась одна «неувязка»: начавшаяся русско-японская война вызвала не злорадное желание погибели самодержавной России, «поражения собственного правительства в империалистической войне», как следовало бы по марксистской доктрине, а боль за поражения. Это чувство родилось стихийно и полностью перекрыло теоретически усвоенную формулу «пролетарии не имеют отечества». Одновременно в подсознании Борового шла неведомая ему самому работа, вызревали ростки иного взгляда на мир. И вот в одно из октябрьских воскресений 1904 года он сидел в Люксембургском саду, наслаждаясь погожим деньком, как вдруг…
«Неожиданно из каких-то неведомых глубин во мне родилась разом огромная, оформленная, просветляющая, единая мысль. С необыкновенной отчетливостью, побеждающей убедительностью — во мне проснулось чувство нового для меня мироощущения. Я дрожал, как струна. У меня не было с собою ни карандаша, ни записной книжки. Не помню — как дошел я или добежал до своего отеля и буквально в лихорадке записал отдельными словами ход пришедших мыслей.
Со скамьи Люксембургского сада — я встал просветленным, страстным, непримиримым анархистом, каким остаюсь и по сию пору».
В Россию он вернулся анархистом-индивидуалистом. Для рассмотрения эволюции его мировоззрения от анархизма-индивидуализма к «эстетическому анархизму» (термин Борового) потребовалась бы целая монография. Достаточно сказать, что едва ли не треть объемных воспоминаний «Моя жизнь» (почти 2000 листков, исписанных четким красивым почерком без помарок и исправлений — это беловик) посвящена сугубо теоретическим рассуждениям.
Отметим, что в теории автор мог быть достаточно кровожаден. По поводу убийства В. К. Плеве, известие о котором застало его в Швейцарии, Боровой писал: «Мне <…> убийство Плеве представлялось и целесообразным и безупречным с точки зрения революционной этики способом борьбы против самодержавия. Террор как средство борьбы <…> для меня оправдан до конца». Однако, несмотря на то, что у нашего сторонника террора все ограничивалось написанием брошюр, власти (до революции и после нее) в данном случае рассматривали слово как дело. В конце 1910 года Боровой был вызван к следователю и услышал: «За идеологическое руководство издательством «Логос», выпустившим ряд анархических изданий и, в частности, за вашу собственную брошюру «Революционное миросозерцание» вы привлекаетесь к судебной ответственности по 10-й статье, грозящей в случае осуждения заключением в крепости на три года». Бежав от ареста за границу, Боровой вновь очутился в Париже. Истории его трехлетней эмиграции посвящена наша публикация «Париж был и остается значительнейшим фактом моей биографии…» в VI томе альманаха «Диаспора» (Париж-Санкт-Петербург, 2004. С. 7-85).
Возвратившись в Россию в конце 1913 года после амнистии, данной полит­эмигрантам по случаю 300-летия дома Романовых, Алексей Алексеевич занялся журналистикой, вошел в контакт с С. А. Соколовым-Кречетовым (1878-1936) и «журналом свободной мысли» «Перевал», а затем с газетой Суворина-сына «Новь». Этот этап его жизни отражен в помещаемых ниже отрывках. В советское же время начались другие этапы (да простит мне читатель невольный каламбур на столь невеселую тему) — ссылка в Вятку, затем во Владимир, полное одиночество анархиста-индивидуалиста среди диковатых обывателей и смерть от сердечного приступа в ночь с 21 на 22 ноября 1935 года.

 

Соколов — был видный молодой человек, элегантный, с приятными манерами, всегда любезный, красноречивый, поверхностно-остроумный и без памяти любивший все, что имело какое-Москва. Кафе «У грека»  на Тверской. Первый слева — С. А. Кречетов (Соколов), третий — Б. К. Зайцев. Фотография  1906 годалибо касательство к литературе, — ее праздники и будни, родословную, салоны, будуары и лакейские, антрепризы, сплетни и кулисы. Его тешила возня около литературного дела — от переговоров с литературными премьерами до заколачивания последнего гвоздика в редакции. Разнообразие его сведений в этой сфере и память были поистине изумительны. Столь же феноменальной памятью обладал он и по части знания русской поэзии вообще.
Соколов — человек, по существу, ограниченный, малодаровитый и не оригинальный поэт — имел, однако, бесспорные заслуги перед литературой в качестве организатора, и большинству он импонировал именно своими качествами энергичного, ловкого и, в общем, удачливого дельца.
Унаследовав небольшие средства от отца, он пустился — соединяя приятное с полезным — «спекулировать» литературой и создал один из всероссийских литературно-издательских центров, с которым нельзя было не считаться. Его издательство «Гриф» объединяло ранних символистов, декадентов etc., позже вышедших на большие дороги искусства. У него печатались — Бальмонт, Блок, Белый, Ремизов и Сологуб, Игорь Северянин и великое множество литературных букашек поэтического и прозаического сорта.
Изысканным вкусом Соколов не обладал, и некоторые начинания его носили сомнительный характер, но он был большим мастером рекламы — до футуристических рекордов в этом смысле он был, бесспорно, первым, и коммерческий успех венчал дело. Его друзья и «союзники» всегда могли рассчитывать на благожелательную клаку; против врагов и недоброжелателей, которые были многочисленны, он бился неустрашимо и беспощадно.
Как поэт Соколов владел техникой стиха, но был малооригинален и вдохновлялся не только своей музой. Брюсов и его «приспешники» Грифа, как звали обычно Соколова, не любили, — тут были и личные причины — и «Скорпион» чинил всегда суровый суд над его поэзией. «Весы» тенденциозно замалчивали Грифа.
В целом Соколов был культурный и приятный в личном общении человек. <…>
С Грифом мы быстро стали приятелями. Приспел мой час, и я попал в его организационную орбиту. Нашелся какой-то молодой провинциал, пописывавший символические стихи — Линденбаум, пожелавший культурно тратить откуда-то ему свалившиеся деньги. Судьба его столкнула с Соколовым, и Соколов его обворожил. Был задуман литературно-художественный журнал под именем «Перевал».
М. А. Дурнов. Марка издательства ГРИФ. 1903 годГриф втянул в новый журнал лучшее, что могла дать тогдашняя литература. В «Перевале» принимали участие Бальмонт, Блок, Белый, Сологуб, И. Анненский, Ремизов, Б. Зай­цев, Н. Минский и множество dii minores, начинавших или кончавшихся. Для «Перевала» Гриф спроектировал — эффектный, оригинальный формат, великолепную бумагу, прекрасные шрифты.
Выход первого номера «Перевала» был отмечен большими статьями даже в изданиях, не грешивших по отношению к Грифу излишней благосклонностью. Социально-философская сторона журнала была представлена тремя статьями: Н. Минского, А. И. Багинского и моей. Статья Багинского <…> взывала к универсальному и беспощадному разрушению и была своеобразным вариантом бакунизма. Кажется, это — единственный случай, когда Алексей Иосифович возгласил анархическое credo. Впоследствии, систематически правея, он растерял все анархические элементы мировоззрения. Но то была эпоха молодости и великих упований. Моя статья — была первой частью моей публичной лекции «Нравственность и целесообразность в политике» и была посвящена дифирамбичес­кой оценке революционной этики Ницше.
В качестве анархиста я был, конечно, «белой вороной» издания. После выхода 4-го или 5-го № «Перевала» сотрудники его решили сняться. В назначенный день я читал лекцию в университете и не мог попасть в фотографию. Эта группа попала в Энцикло­педический словарь Граната. Когда позже не знавшим меня предлагали указать на группе Борового, вопрошаемые неизменно тыкали в рослого мрачного мужчину с густой щетиной на голове. Это был швейцар редакции.
Из сотрудников «Перевала» Бальмонт не жил тогда в Москве. Блок бывал только наездами. С Белым встречались мы нередко, но в эту пору я не любил ни его, ни его творчества. Его выступления на философские темы меня буквально раздражали. Мой перелом в отношении к великому художнику начался с «Петербурга». В своих очерках «Моск­ва» он увековечил фантастическую польку, сымпровизированную нами ночью в одном увеселительном заведении к великому удовольствию собравшихся. Сологуба видел всего два-три раза, когда он приезжал в Москву издать у Грифа свои новые вещи.Группа сотрудников журнала «Перевал». Слева направо — сидят: Н. И. Петровская, Б. Попов (Мизгирь), С. А. Соколов (Кречетов), секретарь редакции, издатель (Вл. Линденбаум ?), А. Ф. Диесперов. В среднем ряду: артельщик при редакции, Е. Л. Бернштейн (Е. Янтарев), С. В. Киссин (Муни), Н. Н. Кисилев (Н. П. Киселев ?), Г. В. Высоцкий. Верхний ряд: А. Белый, бухгалтер редакции, Б. К. Зайцев, И. А. Новиков, А. А. Койранский. 1907 год (?)
Поразительным — по чистоте — человеком был Борис Зайцев. Не менее очаровательна — экспансивностью, шумливостью, но неизменной искренностью была его жена — Верочка (В. А. Орешникова), общая любимица, со всей Москвой бывшая на «ты». В минуты экстаза Верочка не останавливалась ни перед какими словечками и выражениями.
В. Ф. Ходасевич — будущий столп «акмеизма» — тогда был совсем юным человеком, пленявшим публику своим претенциозным голубовато-серым сертуком. Его жена — была красивая, эффектная блондинка, экстравагантная не меньше Верочки, но, к сожалению, не обладавшая ее умом и симпатичностью. Она славилась своими эксцентричностями; показывалась приятелям в костюме Леды с живым ужом на шее и пр. Они скоро разошлись.
Александр Койранский — остроумный человек с замашками сноба, слабый поэт, но прекрасный художественный критик, едва ли не сильнейший в предвоенной Москве.
Виктор Стражев — изящный молодой поэт и критик, герой трагической истории, о которой я буду говорить ниже.
Гофман — безвременно угасший талантливый поэт, бывший моим слушателем по университету.
Бунины — Иван и Юлий Алексеевичи. Второй — простой и умный. Первый, «знаменитый», бывал порою нестерпим. Его сухая, напыщенная фигура стала особенно антипатичной с избранием его в академики. К представителям молодой литературы он стал относиться с недостойным высокомерием, едва цедил слова. Речь его на юбилее «Русских ведомостей» — грубая, несправедливая, старчески-брюзгливая, в свое время была встречена негодованием не только в кругах «символистов». Эта речь показала, что он ничего не понял или не хотел понять в эволюции литературных направлений, в характере общественных сдвигов, обусловивших появление новой школы и пр. Как известно, его намеренные и ненамеренные кляксы кончились тем, что он выдал «Русским ведомостям» похвальный лист за отсутствие «подделок» (!?).
Припоминаю Ивана Бунина в качестве героя жалкой, но комической истории. У Зайцевых был вечер. Народу было много. Среди приглашенных был и Бунин. За ужином Бунин, до тех пор молчавший, оживился и стал критиковать угощение. Верочка терпела долго, наконец, не выдержала, вскочила и стала разносить вылощенного Бунина на самом изыс­канном заборном диалекте. Никто, разуме­ется, не мог бы остановить этого бешеного потока. Да и все были довольны. Верочка оптом отпела Бунину за все. Он сидел багровый, но смолчал и… не ушел. <…>
Иван Алексеевич Новиков — приятный, умный человек, но с постоянным и изрядным налетом старомодности. Не только от его вещей, но и от него самого я получал всегда впечатление чего-то тургеневского.
Затем мелькают в памяти: Кожевников, Кондратьев, А. Брюсов, зловещая маниакальная Мирэ, О. Дымов, В. и К. Ивановы etc.


* * *

Группа литераторов — исполнителей пьесы «Плоды просвещения» на сцене Московского Литературно-художественного кружка в костюмах и гриме. Фотография 1908 годаГлавным местом rendez-vous верхушечной интеллигенции и прежде всего литературно-артистической Москвы был в эти годы «Литературно-художественный кружок». Здесь на вечерах за ужином встречались все, кто делал «физиономию» Москвы, давал тон ее «настроениям».
Вечера обычно открывались докладами людей «с именами». Кроме москвичей, привлекались и «гастролеры». После доклада происходили дискуссии, а по окончании их дирекция угощала ужином героя торжества и его ближайших соратников.
К слову сказать, ужины Кружка были весьма скромны и настоящих любителей поесть не удовлетворяли. При этом прислуга Кружка сервировала их всегда с такой непонятной и непомерной медленностью, что многие торопыги не выдерживали и перекочевывали в какой-либо из популярных ресторанов.
Традиционным председателем кружковских диспутов был популярнейший из моск­вичей, баловень «большой Москвы», психиатр, профессор университета Николай Николаевич Баженов. Это — любопытная, оригинальная фигура, много лет я был с ним в близких отношениях, кое-чем ему обязан и не могу не дать его особой характеристики.
Прежде всего, он был довольно безобразен. В эту пору было ему лет под пятьдесят. Короткий, с откормленным брюшком, короткими пухлыми руками, лысый, с крупной жирной головой, он был олицетворением Силена. Из-под жирка глядели заплывшие, но умные, проницательные, пожалуй, холодные глаза. Одет он был всегда изысканно. Цилиндры, смокинги, жилеты, галстуки, все — из Парижа, куда он ездил ежегодно. Говорил он, как начинающий Демосфен. При непривычке в его булькающей скороговорке нельзя было понять ни слова. Разговор по телефону превращался в решение загадок. Как-то он сказал шутливо: «Хорошо вам читать лекции, встал и пошел… А мне полчаса надо приучать аудиторию к своей физиономии, да полчаса к произношению. Вот и почитайте тут…».
Но это было своеобразное кокетство. Баженов имел успех и успех значительный во всем: в учено-педагогической деятельности, во врачебной практике, в общественных выступлениях и даже в галантных похождениях.
Это — не удивительно. Баженов был человек большого ума и большого опыта, скептик ренановского склада, знал меру всем вещам, великолепно постигал людей. Его эпикурейский оппортунизм не позволял ломать кос­тей из-за принципа, идеи, но свою работу он умел облечь в умную, слегка рекламную, но вполне деловую форму, успевал психологически подготовить окружение к должному восприятию своих начинаний и в 95 случаях из 100 торжест­вовал победу. Многие знали или прозревали его карты, когда защита личных интересов представала в пышной оболочке служения общественности, но драться с умным, лукавым, любезным, везде имеющим друзей эпикурейцем, разоблачать его эгоистическую сущность было не так прос­то. Да и зачем? Его начинания обычно были оригинальны, полезны, интересны, он мешал другим не более чем все другие, а для борьбы за принципы, за истину, всегда было охотников немного.
Баженов был не только умным, но и весьма культурным и широко просвещенным человеком. Кроме музыки, кажется, он интересовался решительно всем.
Он страстно любил литературу и хорошо знал ее. Французскую же литературу, благодаря многолетнему пребыванию во Франции и систематическим посещениям ее, знал лучше русской, был посвящен в ее кулисы, ее интимнейшие стороны. По-французски он говорил как немногие из русских.
Он любил путешествовать, великолепно знал Европу, побывал во французской Африке. Путешествовал он не как турист-эстет, а как добросовестный исследователь. <…>
Его страстью был драматический театр. Артисты были его первые друзья. Вечера его были всегда точно смотр театральных сил Моск­вы. В его театральной иерархии первое место занимал Малый театр. Его премьер он не пропускал.
Он любил свою науку. Он был слишком «занят», чтобы стать большим ученым, на что у него было довольно дарований, но он не­утомимо поддерживал заграничные научные связи, неукоснительно ездил на заграничные конгрессы, приобретал литературные новинки, а главное, был блестящим организатором различных научных предприятий. Как профессор, лектор, несмотря на все дефекты произношения, он пользовался большим успехом. У него были увлеченные им и преданные ему ученики. В промежутках своей безумно заполненной жизни он писал свои работы, всегда талантливо и доступно сделанные. Его «психиатрические этюды» написаны с большим литературным вкусом.
Он «обожал» женщин — нес им бесконечные жертвы временем, здоровьем и… карманом. Не раз говаривал он: «Половина мос­ковских женщин плакала на моем жилете». Honny soit… <…>
Около Баженова жило и действовало немало людей, быть может, по существу, с бо’льшими заслугами, чем он. Но они, как кроты, сидели по норам, выползали на свет божий подышать, с удивлением взирали на творящееся кругом, пожимали плечами, глядя, какую обильную жатву и с какой легкостью собирают недостойные, но… не находили ни мужества, ни вкуса к завоеванию. Скромненько отходили на вторые места — жались, удивлялись, критиковали, негодовали, и этим все кончалось. <…>
Он жил широко. Практика ему давала большие деньги. Его консультации оплачивались «сотенными». В его доме жили пациенты-пансионеры, платившие ему бешеные деньги.
Одно время он занимал огромный дом в саду (на Божедомке), в котором находилась и его психиатрическая лечебница. Кроме гигантского кабинета с библиотекой и сувенирами — учеными, дружескими, любовными, — дом был омеблирован очень просто, а обширный зал был почти пустым. Но нужно было видеть этот дом в дни фестивалей, когда в нем собиралось до сотни человек — тузов всех поприщ, когда артисты оперы пели, Гельцер танцевала мазурку, а партнером ее был Качалов, Москвин исполнял народные песенки, Борисов «пел» цыганские романсы, читала Блюменталь-Тамарина, а резерв представляли — Южин, Бравич, Смирнова Н. А., молодежь балета, Балиев и молодые «художественники», не считая представителей иных профессий — депутатов, профессоров, врачей и адвокатов.
Приемы заканчивались гомерическими ужинами. Подхлестываемые обилием яств, розовым шампанским (cre’mant rose’), которое Баженов непосредственно выписывал из Франции, интересными женщинами, взаимной конкуренцией, — гости изощрялись в сюрпризах всяческого рода. Артисты-певцы запевали тут же сложенные стихо­творные юмористические тосты в честь особ, присутствовавших за ужином, импровизированный хор исполнял тост a capella. Разъезжались поздно, в четыре, пять часов утра. И пятидесятилетний Баженов, разгоряченный, с непокрытой головой, в смокинге и лакированных ботинках, выбегал на снег, усаживая на сани особо любезных его сердцу дам. <…>
Вот этот Николай Николаевич Баженов и был, как один из директоров кружка, председателем литературных пятниц. В этой роли он был великолепен — неутомим, находчив, остроумен, в заключительном слове нередко с беспощадностью вышучивая и докладчика, и оппонентов.
У меня был, как у присяжного оратора, «почетный» эстрадный билет, и Баженов обычно, не справляясь о моих желаниях, вызывал меня на выступления. Спорить на эстраде было невозможно.
Темы докладов были очень разнородны — общественные, философские, литературно-художественные. Наиболее памятной оста­лась для меня дискуссия с Георгием Ивановичем Чулковым,Г. И. Чулков. Фотография 1900-х годов приезжавшим из Пет­рограда прочесть доклад о шумевшем тогда в литературно-артистических кругах «мистическом анархизме». О последнем я говорю особо ниже.
Перед докладом Чулков побывал у меня и привез мне и «основополагающий» сборник «О мистическом анархизме» со вступительной статьей Вячеслава Иванова «О неприятии мира» (1906 г.) и свою брошюру «Анархичес­кие идеи в драмах Ибсена». Это обязывало меня к выступлению.
Доклад Чулкова был принят очень сдержанно. В «мистическом анархизме» не чувст­вовалось ни большого «разума», покоряющего волю, ни большой красоты, пленяющей воображение.
Георгий Иванович, вероятно, ждал большого сражения. Но ни его друзья, единомышленники, ни его антагонисты, особенно сильные в Москве, почему-то не желали высказаться. Не помню, присутствовал ли Брюсов, Белый? Думаю, что да. Во всяком случае, они молчали. Мне как анархисту не мистичес­кому — пришлось невольно стать главным оппонентом референту.
Аудитория Литературно-художественного кружка в Москве, как все подобные аудитории, обычно с одинаковым жаром аплодировала ораторам самых полярных воззрений. Но на этот раз Чулкова никто не поддержал, даже те, кто понял всю затею как апологию «демонического действа».
Неожиданно для себя на этом вечере я получил комплимент от присутствовавшего П. Д. Боборыкина. Он выразил мне удовольствие по поводу моего, как ему показалось, «позитивистского» ответа и хотел ко мне приехать — потолковать о «реальном» анархизме. Как в моем «материализме» Боборыкин увидел любезный ему позитивизм — не знаю, но я его не разубеждал. Старик мне нравился больше, чем его писания. К сожалению, он почему-то не приехал, и наше знакомство не продолжалось. Как будто еще до чулковского доклада я получил приглашение участ­вовать в «Факелах», и имя мое фигурировало в списке сотрудников. Но готового у меня ничего не было, а когда вышел первый сборник, я убедился, что между моим анархизмом и анархизмом, или «соборным индивидуализмом», «Факелов» нет ничего общего. И какая единая тема, единая идея могла бы собрать такую компанию как Вяч. Иванов, Зиновьева-Аннибал, Г. Чулков, Ф. Сологуб и… Брюсов, и… Блок, Леонид Андреев, даже Бунин. Из позднейших публикаций самого Чулкова и из появившихся в печати воспоминаний и дневников стало известно, что к «мистичес­кому анархизму» относились отрицательно и Брюсов, и Блок, и Сологуб, и уж, конечно, кадетствовавший и академически спокойный Бунин. Не удивительно, что «Факелы» погасли быстро.<…>
Своеобразным «предприятием» Москвы, уже эпохи реакции, были «религиозно-философские» собрания, происходившие у популярнейшей «московской» дамы — Маргариты Кирилловны Морозовой.
Она была вдовой многомиллионного фаб­риканта Морозова, запечатлевшегося прочно в представлениях москвичей благодаря теат­ральной сатире «Джентльмен», написанной А. И. Южиным и имевшей большой успех на сцене Малого театра.
Сама Маргарита Кирилловна была необыкновенно эффектной женщиной. Огромного роста, слегка сутулившаяся, с прекрасной античной головой, точеными чертами лица, умными глазами, она действительно напоминала «классикам» тех ослепительных богинь, которые смотрели со страниц античных изданий. В любом обществе, в концертном или театральном зале она всегда была заметна, неизменно привлекательна, впечатляя своих многочисленных поклонников красотой, любезностью, элегантностью костюмов, крупным состоянием.
Но Маргарита Кирилловна была и в умст­венном отношении женщиной незаурядной. Она интересовалась решительно всем и интересы эти не были продиктованы снобизмом, а были подлинным вкусом к умственной работе. Она не только собирала у себя «сливки» интеллигенции, чтобы слушать умные речи и ловить последние слова, но и занималась систематически, незаметно для посторонних глаз, частными уроками. Так, она занималась политической экономией с М. И. Назаревским, философией с Б. П. Вышеславцевым, и оба учителя говорили, что они имели дело с образцовой по вниманию ученицей. Истинной меценаткой она была в музыке. Можно утверждать, что она сыграла бесспорную роль в первоначальном продвижении, «популяризации» выдающегося дарования Николая Карловича Метнера, отпугивавшего на первых порах сложностью, «непонятностью» своей музыки даже записных любителей.
Жила она в роскошном особняке (на Смоленском бульваре), отделанном по всем правилам сомнительного вкуса, базирующегося на крепком кармане. Вестибюль был отделан в египетском стиле, столовая в старорусском и т. д. Все же дом импонировал бездной красивых, дорогих вещей, и один из моих приятелей, слегка неравнодушный к самой хозяйке, в шутку говаривал, что, по совести, не знает, в кого он влюблен — в дом или в хозяйку.
«Религиозно-философские» собрания на моей памяти посещали: Е. Н. Трубецкой, Л. М. Лопатин, Андрей Белый, Г. Г. Шпет, А. И. Бачинский. Б. А. Фохт, А. К. Топорков, Викторов (философ), И. А.Ильин, Б. П. Вышеславцев, В. М. Хвостов.
Оживленную дискуссию вызвал, помнится, доклад Викторова об эмпириокритицизме; один вечер страстно спорили о марбургской школе. Бывали собрания с гастро­лерами. На одном выступал Мережковский, напряженно-патетически, заумным языком вещавший свою программу момента. Корректный и элегантный Философов был в резерве. Гиппиус — увядшая, с выражением нарочитой порочности в лице, подобная ядовитому болотному цветку редона, сидела молчаливо в стороне и меряла устало-враждебными глазами в целом холодную к Мережковскому аудиторию.
Дух этих собраний был настолько чужд мне, что, независимо от интереса к лицам, на них выступавшим, я скоро перестал их посещать. <…>

Для получения полной версии статьи обратитесь в редакцию