Поиск

О значении семинарского образования

О значении семинарского образования

О значении семинарского образования


От редакции
Архиепископ Никанор (Бровкович. 1826-1890) — видный православный богослов, философ, академический деятель, проповедник. Литература оАрхиепископ Никанор (Бровкович). Фотография из книги «Поучения, беседы, речи, воззвания и послания Никанора, архиепископа Херсонского и Одесского» (т. V. Одесса, 1891 год)нем, особенно дореволюционная, достаточно обширна; мы можем отослать читателя, например, к «Русскому биографическому словарю», ограничившись здесь лишь самыми краткими сведениями. Происходил владыка из старинного священнического рода Могилевской губернии, рос в сельской местности. Окончил Санкт-Петербургскую духовную академию (1851), преподавал там. Ректор Рижской (1856-1858), Саратовской (1858-1864), Витебской (1865-1868) духовных семинарий, ректор и профессор Казанской духовной академии (1868-1871). Доктор бого­словия (1869). Хиротонисан во епископа с назначением викарием Донской епархии (1871). Епископ Уфимский и Мензелинский (1876). Епис­коп (с 1883), архиепископ (с 1886) Херсонский и Одесский. Автор многочисленных статей, книг, сборников поучений, посланий и бесед. Личностью он был во всех отношениях незаурядной. Как говорится в том же «Русском биографическом словаре», «наделенный богато от природы разнообразными талантами, развитыми путем многостороннего образования, человек живой, экспансивный и необычайно трудолюбивый, преосвященный Никанор оставил по себе память на всех поприщах своей деятельности».
Содержание публикуемой ниже (в сокращении) беседы «О значении семинарского образования» далеко не исчерпывается заявленной в названии темой. Владыка полемизирует здесь с газетой «Гражданин» по весьма широкому кругу вопросов. Для нас в этой полемике важно то, что она возрождает и вновь делает доступными ныне во многом утраченные исторические контексты, вне которых нельзя адекватно представить общественную и духовную ситуацию в России XIX века.

<…> В последнее время раздался резкий отзыв стародавнего предубеждения против нашего духовного образования, носящего кличку у известной клики нашей интеллигенции непочетную, чуть не бранчливую, кличку вообще семинарского. Некоторые убеждены — да многие ли из светских и не убеждены? — и кричат, что оно чуть ли не более вредно для общества, чем полезно. Отзвук этот раздался именно в самые последние дни по поводу смерти печального продукта якобы семинарского образования Чернышевского; раздался особенно громко и резко в самой консервативной из наших газет, в «Гражданине».
Редактору «Гражданина» выражаем искреннюю признательность за твердость и искусство в отстаивании самых первых основ нашего отечества: русской народности, самодержавия и православия. Но и у него есть известные всем предубеждения, из которых вытекают и крайности суждений. А предубеждения истекают из преувеличенного культа дворянства. Правда, и это почтенно, и это нам глубоко сочувственно — усердие в отстаивании русского дворянства, которое было и остается одним из столпов русского отечества. Но нужны строгая правда и умеренность в суждениях о сравнительных достоинствах и заслугах в служении отечеству разных его членов. У «Гражданина» мерка отчасти пристрастна. Где дворянство проявляет свое служение отечеству, там выставляются только доблесть и величайшая польза; другие же отрасли народа служат отечеству всяко, а некоторые и сов­сем плохо. Из русского народа, не касаясь инородцев, «Гражданин» не любит разночинцев и, по-видимому, особенно семинаристов. Отсюда летят — не скажу комки грязи, но нелегкие и неправые обидные удары и вообще в семинарское образование. Извинительно, если мы скажем несколько слов в его защиту, в защиту самих себя, в защиту своего дела, своего духа, своего настроения. Перейдем к частностям, чтобы вывести общее заключение. <…>
«Гражданин» не знает Чернышевского как семинариста, не знает вообще и семинариста, и бьет семинариста сплеча, по неведению. «Сын бедного священника, — пишет «Гражданин» (1889 г. № 291, дневник) — необыкновенно способный и даровитый молодой Чернышевский, кроме этих дарований, привез с собой в Петербург целый осадок в душе той духовной сажи, которая натлилась в нем как роковая принадлежность бурсацкого развития, и достаточно было первого соприкосновения этого осадка с тогдашнею литературною средой, чтобы эту сажу зажечь и дать его душе воспламениться пожаром самого сильного либерализма. Чернышевский нашел в Петербурге не друзей, а подстрекателей и поджигателей и, оторванный бурсою от общения с народной почвой и с историей своего народа, весь отдался в Петербурге веяниям и влиянию западной европейской политической цивилизации».
Повторяю, «Гражданин» не знает Чернышевского. А я знаю его — по крайней мере лучше «Гражданина». В глаза я не видал Чернышевского никогда. Но я близко знал его отца, которого и опустил в могилу, над которым говорил и надгробное слово; два раза видел его жену; знал их родовую семью и быт ее. Многое слышал и знал о его воспитании и последующей судьбе.
Воспитание Чернышевского было совсем исключительное. Дворянское, в нашей духовной среде совершенно неслыханное. Отец его, Гавриил Иванович Чернышевский, был первая в Саратове и Саратовской епархии духовная особа из белого духовенства, саратовский кафедральный протоиерей. Образования семинарского, но с редким толком и развитием человек. С ранних лет священства носитель преразнообразных начальственных должностей, любимец, самое доверенное лицо как у духовного, так и у светского по духовным делам начальства. Трудно назвать духовную должность, которой он не носил, духовное начальственное поручение, какого не выполнял. Это был один из самых религиозных священников, каких на своем веку я знал. Назвать хотя ту редкость, что, будучи уже довольно глубоким старцем, каким я его знал, он ежедневно бывал у всех церковных служб в соборе, от которого жил не близко, когда от дома своего должен был взбираться к собору на весьма высокую гору, к чему кафедральный протоиерей, обремененный разными должностями и начальственными поручениями, нимало не обязуется, чего почти никто из кафедральных протоиереев и не делает. Замечательна еще черта, что, бывало, в церкви он никогда не сядет, даже до начала службы, когда приходилось, бывало, ждать прибытия архиерея к службе весьма не коротко. «Да садитесь». — «Нет, уж я постою», — бывало, скажет; это когда ему уже было под 70 лет. А службы бывали долгие и преутомительные. Бывало, ждем прибытия архиерея полчаса, час; Гавриил Иванович стоит, во время службы, конечно, стоит; во время проповеди не сядет; в крестный ход бредет, да еще архиерея держит под руки. <…> Откуда у человека силы брались? <…> За богоугодным времяпрепровождением и смерть его застигла. Уже лошадка была запряжена и стояла у крыльца, чтобы везти его в будний день к обедне. Он вышел из своего кабинета к семье с бумагой в руке, опустился на кресло и говорит: «Послушайте-ка, я вам почитаю». В этот момент левая рука, державшая бумагу, тихо опустилась. И богобоязненный старец протоиерей Гавриил Иванович Чернышевский отошел ко Господу без стона и звука, даже без особого заметного вздоха, без тени агонии. Сердце просто, как маятник, бесшумно остановилось, и душа тихо отлетела… Это был редчайший тип духовного лица, священника Божия. Кроме разнообразных редких достоинств, он обладал еще редкой в своем круге благовоспитанностью и необычайной во всяком круге сдержанностью в слове и в движении. При том на нем не лежало ни тени светскости. Он был наидостойнейшее отражение привлекательнейшего сановито-смиренного типа священства. Вообще не словоохотливый, не шумливый, подобно более или менее пустой бочке, потому что носил в себе полноту самых серьезных дум и забот, а, конечно, и печалей, и не позволял себе никогда ни единым словом заикнуться о своем сыне, незадолго перед тем шумной знаменитости, а пред смертью отца — светиле, которое начинало задергиваться мрачной надвигающейся тучей грозы. Все это понимали, как и отец, все об этом и толковали, но кроме одного молчаливого отца, близкого к тяжкому удару потерять единственного, дорогого, незаменимого, но увы! блудного сына. <…> Надо думать, тихо горюя, он и скончался неожиданно для всех от разрыва сердца… За кротость и благочестие души Бог избавил его от горя, от тягчайшего двусмысленного положения, конечно, и от позора дожить до ареста сына. <…>
Выходит, что Чернышевский юный был сын не бедного священника, а знатного протоиерея. Не был он и бурсак. Если между духовным юношеством бывают люди светского образования и направления, то Чернышевский был ультра-светский. По своему развитию он выдвигался из ряда вон. Отец Чернышевский женат был на Пыпиной. С Пыпиным, отцом известного писателя и семьею их, он жил весь век свой до самой смерти. Это была семья светская, дворянская, хотя и не богатая. Светское, даже либеральное направление ее известно. В этой среде Чернышевский родился и рос. Семью их я хорошо не знал; а что слышал о ней в Саратове, то в подробностях позабыл. Но хорошо помню молву, что для развития Чернышевского, единственного сына знатного в своей среде отца и урожденной светской матери, с раннего детства приставлен был гувернер-француз. Ему-то в Саратове и приписывали первоначальное направление юного Чернышевского. Да вот, кстати, читаем воспоминания об его детстве его товарища по семинарии протоиерея Р. («Саратовский Листок» 1889 года, № 234):
«До поступления в семинарию Чернышевский был подготовляем преподавателями семинарии и гимназии. Не бывши в духовном училище, он в 1843 г., 16-ти лет поступил прямо в семинарию. Начитанность его и научные познания (уже тогда) до того были обширны, что приводили всех в изумление. Языки знал он: латинский, греческий, еврейский, сирский, французский, немецкий, английский и польский». Скажите, сколько над ним поработано с детства вне семинарии разными преподавателями и гувернерами! <…> Понятно, что мальчика с раннего детства сильно развивали разные наставники. «Семинарский курс был тогда шестилетний и разделялся на три отделения: низшее, среднее и высшее, с двухгодичными сроками в каждом. Чернышевский пробыл два года в низшем, один год в среднем и уехал в университет». Итого в семинарии пробыл он всего три года, будучи необыкновенно тщательно развит не по летам и образован далеко выше семинарского курса своих сверстников. По воспоминаниям сверстника протоиерея, как и по моим, основанным на воспоминаниях саратовцев, Чернышевский был в самой высокой степени мальчик благовоспитанный, крайне деликатный и сдержанный. Все показывало в нем, что он питомец высокообразованной, элегантной, светской, а никак не бурсацкой среды.
Все это показывает в «Гражданине» полное незнание Чернышевского-юноши и полную несостоятельность слов, будто «молодой Чернышевский, кроме своих дарований, привез с собой в Петербург целый осадок в душе той духовной сажи, которая натлилась в нем, как роковая принадлежность бурсацкого развития». Это только слова, и злые слова, клевета на Чернышевского и заодно на бурсацкое развитие. Бурсацизм ни малейшего притязания на Чернышевского предъявлять не может. Он весь, кроме рождения от своего отца, принадлежит светскому миру, особенно же по умственному своему развитию.
Прежде чем стать петербургским деятелем, Чернышевский был студентом Петербургского университета. И «Гражданин», по-видимому, не знает, что Чернышевский-юноша в Петербурге подпал сразу же под господствующее влияние известного литератора Введенского, своего земляка по Саратову. В Саратове в начале 1860-х годов ходило по рукам печатное жизнеописание Введенского, в частности, описание его юношеской жизни в Саратове. При редкой даровитости Введенский был необычайно благочестивый юноша, даже аскетического направления. Осталось предание, что в Саратове по ночам он уединялся на загородную Соколову гору на берегу величественной Волги молиться и петь «Слава в вышних Богу», каждое утро показывающему нам свет в лучах загорающейся утренней зари и восходящего солнца из-за волгской шири. <…> Скажите, кто же испортил религиознейшего юношу Введенского, превратив его в отъявленного атеиста в Петербурге? Бурса ли, или же университетская среда? Так было, тот же преобразовательный процесс совершился в 60-х и 70-х гг. и со всеми питомцами семинарии. «Гражданин» этого не знает и подтверждает своими словами светскую сплетню о нигилизме бурсаков-семинаристов. Я видел весь этот процесс, переход многих семинаристов в атеистов и нигилистов собственными глазами и скажу по архиерейской совести, как видел и знаю.
О Введенском передавалось, что из саратовской семинарии он поступил было в Московскую духовную академию, но оттуда как студент, начавший обнаруживать уже вольные склонности, был устранен, после чего поступил, помнится, в Петербургский университет. Там он налег на изучение иностранных языков и иностранной литературы. Без сомнения, оттуда почерпнул он свои антихристианские и атеистические идеи. Так как в царствование Николая I щеголять этим нельзя было, то Введенский отлично искусно носил личину благонамеренности, был наблюдателем преподавания словесности во всех кадетских корпусах, славился в литературе своими действительно образцовыми переводами романов Диккенса и вообще слыл в мою пору (в исходе 40-х и начале 50-х годов) в Петербурге за человека сильного ума, <…> причем однако же на ухо передавалось: «Не верит ни в Бога, ни в …».
К нему-то как земляку-саратовцу под крылышко и попал юноша Чернышевский по прибытии в Петербург. Тут вот действительно осадок первоначального детско-юношеского развития в Чернышевском, соприкоснувшись с атеистическим настроением Введенского, загорелся ярким и крепким пламенем. Ате­истическое направление Чернышевского в мою пору в Саратове объяснялось именно влиянием на него в детстве его гувернера-француза, а в юности — влиянием Введенского, но никак не бурсы, к которой он и не принадлежал.
По окончании курса в Санкт-Петербургском университете открытым атеистом воротился он в Саратов на родину, в дом отца, тут женился и поступил преподавателем в саратовскую гимназию. О гимназической и вообще саратовской его деятельности я слышал от тогдашнего директора саратовской гимназии А. А. Мейера, весьма благонамеренного и даже религиозного человека, от Н. И. Костомарова (известного историка. — Ред.), весьма религиозного тогда человека, и других. <…> Тем не менее религиозность Мейера и Костомарова не мешала им относиться сочувственно и дружественно к талантливому, хотя и увлекающемуся Чернышевскому. Мейер, покровительствуя, оберегал его, юного наставника гимназии, который готов был зарваться и попасть в беду. Но уже и тогда в Саратове Чернышевский наметил себе цель жизни — разрушать по меньшей мере религиозный порядок. Говорят, он был необычайно тонок и остроумен и мог проводить разрушительные мысли в неуловимых двусмысленностях. Но при этом он и не стеснялся и, увлекаясь духом эпохи, иногда выступал в поход открыто и прямо к своей цели разрушения. Кос­томаров рассказывал, что в одном обществе, где зашла как-то речь о Творческой Премудрости, Чернышевский заметил: «Да, да, что и говорить. Кажись, и я распорядился бы умнее в устройстве мира. Вот примерно Алтайский хребет я кинул бы на берегах Ледовитого океана. Тогда и северная, и средняя Азия были бы обитаемы: северная была бы теплее, не скована в своих льдах, а средняя холоднее — не потонула бы в своих песках». Саратовское общество по тогдашней моде сочувствовало Чернышевскому, а светское начальство даже покровительствовало. Но восстал против него — конечно, осторожно — тогдашний Саратовский епископ преосвященный Иоанникий, бывший впоследствии архиепископ Варшавский, скончавшийся Херсонским. Разведав, что Чернышевский в гимназии проводит явно безбожные идеи, преосвященный Иоанникий стал называть эти вещи по имени и Чернышевский вынужден был убраться из Саратова в Петербург. Куда же больше? Большому кораблю большое плавание.
О петербургской жизни и деятельности Чернышевского «Гражданин» также говорит что-то неудобоприятное и неуместное. «Чтобы судить о том, что была за эпоха в то время, достаточно припомнить, что Чернышевский прибыл в Петербург с задачею быть учителем в кадетском корпусе». Пишу по воспоминаниям тогдашних молв, быть может, и по тому, что читалось в книгах. Но теперь с книгами не справляюсь, быть может, в чем-либо и ошибусь. В Петербург уехал он, как сказано, потому, что вытеснен был из Саратова влиянием Саратовского епископа Иоанникия. Уехал под крылышко своего воспитателя Введенского, который был надзирателем за преподаванием словесности над всеми кадетскими корпусами. Без сомнения, место доставил ему ни кто иной, как Введенский же. «Педагогичес­кая карьера его, однако, остановилась у порога, — продолжает «Гражданин», — и его всецело захватила тогдашняя журнальная среда. Время и среда были такие, что множество подлецов той эпохи из того лагеря (теперь слывущих за спокойных деловых людей) очень рады были таких молодых даровитых людей пускать вперед застрельщиками, чтобы играть их жизнями, а свои дешевые шкуры беречь для чиновных карьер»… Что вы говорите, г. «Гражданин»?! Известно, что молодого Чернышевского принял под особое покровительство тогдашний министр народного просвещения Головнин и другие повыше… Из этого гнезда вылетали все орлы первых годов царствования Александра II — освободителя Святой Руси от вековых пут. От них же и Чернышевский. Его пригласили в сотрудники, чуть ли не в редакторы новооткрытого «Военно-морского сборника» (название точно не помню), поставившего себе одной из задач, если только не главною задачею, искоренять темные беспорядки николаевских времен. Дело делалось чисто официальным порядком под самыми высшими покровительством, одобрением и поощрением. О каких тут «подлецах» может быть речь? Тогда высшее начальство желало этого, искало и требовало. А скоро Чернышевский перешел в «Современник» и стал сам силой, очень замечательной в Петербурге. Тогда его друг и покровитель А. А. Мейер, побывав в Петербурге, говорил мне в Саратове с тревожными предчувствиями: «В широкополой шляпе с толстой палкой в руках идущий по Невскому проспекту, теперь Чернышевский в Петербурге сила!».
Неправду же пишет «Гражданин», выражаясь буквально так: «Вот в чем заключалась гнусная черта той эпохи: ни одного человека не нашлось (не нашелся ни один человек в этой среде либералов), чтобы при виде дарований и способнос­тей Чернышевского пожалеть его и помимо всех, помимо его самого спас­ти его, попытаться хотя бы спасти его»… Что вы говорите, г. «Гражданин»? Чернышевский знал, что делал. Он из первых шел напролом, хотя и осматривался кругом с крайней тревогой. Известно, что в противогосударственном замысле уличили его с немалым трудом. А замыслам его против религии даже рукоплескали. Тогда была на это мода. Да и теперь прошла ли она? Не может быть, чтобы богобоязненный отец его не предостерегал; чтобы такие друзья его, как Мейер и Костомаров, не предостерегали; чтобы подобные же друзья его и в Петербурге, даже из либералов, не предостерегали. Его предостерегал, посредственно ли, непосредственно ли, преосвященный Иоанникий Саратовский. Против его атеистической школы писал целые сочинения о бытии духа человеческого и Божественного даровитый и глубокомысленный профессор Киевской духовной академии, впоследствии бывший профессором философии в Московском университете Юркевич. Чернышевский ответил на это дерзкой критикой известных доказательств Бытия Божия. Мы тогда читали и изумлялись сколько легкомыслию и отваге писателя, столько же и толеранции общества и правительства. Но забыл, или не знал, или не желает знать «Гражданин» поразительный факт — установление особых молений в Бозе почившим святителем Филаретом в пределах Московской Церкви. Эти моления установлены были в виду страшных знамений того времени — распространения тлетворных идей в среде образованного юношества и всего общества. По-видимому, к святителю Московскому последовал запрос касательно побуждений к сему из высших сфер. И он тогда напечатал «Слово священнослужителя»… (дальше забыл), отвещательное по поводу введения в пределах Московской Церкви особых молений о благосостоянии Церкви и отечества. Богомудрый святитель указал тогда на три частных мотива (кроме общих): 1) на Чернышевского — его критику доказательств Бытия Божия, <…> 2) на Пиотровского, который дерзнул напечатать критику на Нагорную беседу и уличать самого Спасителя в незнании современной науки, и 3) на Семевского, который дерзнул напечатать устав Пет­ра I о «всепьянственнейшем Соборе». Кто из читавших тогда это горькое слово богомудрого святителя может забыть его до своего гроба! Многим и из светских, конечно, взгрустнулось от этого вещего слова. Но кто из высших послушался его! <…> Так не говорите, г. «Гражданин», что «не нашлось тогда ни одного благородного человека, чтобы предостеречь даровитого Чернышевского от гибели, на которую он шел»… Дело в том, что он шел на гибель, поощряемый многими. Тем не менее, и предостерегали его также очень многие. Предостеречь его вслух всей Святой Руси — сделал ему эту высочайшую честь святитель Московский Филарет. Но Чернышевский не хотел послушаться. <…> Чернышевского «Гражданин» представляет каким-то ребенком, даровитым, но слабосердечным, тогда как сам он мнил себя, да и другие все мнили его, да и был он действительно, да и история поставит его предводителем фаланги атеистов той эпохи.
Что тут бурса может приписать себе в Чернышевском? Ничего, кроме способности его к философскому мышлению, которое в наших заведениях разрабатывалось всегда издавна, которым светские тогда совсем не отличались. <…>
Утверждая, что бурса производила нигилизм и нигилистов, «Гражданин» повторяет только общую молву светской интеллигентной среды, которая сваливала беду с своей больной головы на здоровую. Как сказано, я видел процесс превращения семинаристов в нигилистов собственными глазами. Семинарии по коренному своему призванию не могли приготовлять ни атеистов, ни нигилистов. Семинаристы в 50-х годах так же, как и в 60-х годах, все и постоянно упражнялись в благочестии: все поголовно ходили на утреннюю и вечернюю молитвы в неотступном присутствии ректора и инспектора. За утренней молитвой ежедневно читалась Библия. Молитвы читались пред началом каждого классного урока и в конце, в начале и в конце обеда и ужина. По воскресным и праздничным дням все без исключения присутствовали за Божиими службами. Два раза в году говели. Присутствовали тогда за всеми преждеосвященными литургиями. Классное преподавание наставников происходило под бдительным надзором ректора и инспектора, тогда монахов. Малейший намек на вольность преподавания преследовался строго и по возможности тотчас же устранялся. За чтением книг, только благонамеренных, строго следил инспектор монах. Откуда бы тут взяться атеизму?

Окончание в следующем номере