Поиск

«Стихов просили вы моих»

«Стихов просили вы моих»

«Стихов просили вы моих»


Имя Владимира Митрофановича Пуришкевича хорошо известно: депутат II — IV Государственных дум, ярый монархист, председатель «Союза Михаила Архангела», думский скандалист, участник убийства Распутина… Но далеко не все знакомы с другой стороной его жизни, и едва ли кому-нибудь придет в голову назвать этого человека еще и лириком. А между тем Пуришкевич был плодовитым стихотворцем. Только за десять лет депутатства (1907 — 1917) он издал несколько сборников стихотворений, в том числе весьма объемистых. Эмблема «Союза Михаила Архангела»
Сочинять стихи Пуришкевич начал еще в студенческие годы, учась на историко-филологическом факультете Новороссийского университета. Его сокурсник Б. Каменецкий вспоминал: «К Аполлону взывал он часто: писал стихи и даже печатал их — некоторые с посвящением мне — в одесских газетах». «Он кропал стихи в большом количестве и рассылал их во все редакции газет и правых и левых. Большею частью это были стихи, не лишенные остроумия на политические злобы дня, иногда в этих стихах проявлялась довольно ловкая версификация, но литературного значения эти стихи не имели ни малейшего».
Но были и совсем другие отзывы. В одной из рецензий на 500-страничную книгу стихотворений поэта-политика говорилось: «Тяжеловесный изящно изданный том, конечно, будет встречен с предубеждением, как все, что связано с именем Пуришкевича», но «внимательный читатель найдет [там] неожиданно для себя строки тихого, нежного лиризма — будет поражен и захвачен ими». Многие стихотворения, по словам критика, «невольно влекут к себе» и «как-то постепенно, по мере проникновения ими, меняют образ Пуришкевича, получивший внешнее отражение в думских речах, столкновениях и тысячах карикатур. <…> За эти строки и всю их нежность, струйкой проникающую в сердце, вы простите Пуришкевичу и некоторую вульгарность слога иных стихотворений, врывающуюся в них временами публицистику и устаревшие формы творчества в виде поэм».

Memento mori
Внимал ли ты журчанью вешних вод
И голосам проснувшейся природы,
Когда синей прозрачный небосвод
И трели вестников свободы,
Глашатаев любви, несутся с высоты —
Внимал ли им, внимал ли ты?

Слыхал ли ты, как по полю плывет
В часы спокойного весеннего заката
Церковный благовест, как ясно он зовет
Все громче, громче вдаль куда-то,
Туда, где нет тревог, житейской суеты.
Скажи, его слыхал ли ты?

Видал ли ты печальный силуэт
Высокого креста на конусе кургана,
Безвестным странником исполненный обет
В степях широких Аккермана, —
Свидетель истинной духовной красоты.
Скажи, его видал ли ты?

Когда весной ликует все вокруг
И ширь степей одной лишь жизнью дышит,
Скажи, не правда ли, мой незабвенный друг,
Душа порою ясно слышит
Сквозь этот гимн растущий голосов
Могильным сном почивших зов,
Плывущий, тающий в широком их просторе.
— Memento mori.


Таких стихотворений у Пуришкевича немало. Современные биографы почему-то предпочитают писать преимущественно о его «хулиганских» виршах или политической сатире. А между тем, вне всякого сомнения, лиризм был присущ этой сложной и противоречивой натуре.


Аккерманские степи«Люблю вас, степи Аккермана…» Фотография А. С. Овчинниковой
Люблю вас, степи Аккермана,
Люблю весеннею порой,
Когда покрыты вы тумана
Полупрозрачной пеленой;
Когда, станица за станицей,
С немолчным гомоном вдали
Летят над вами вереницей
На север с юга журавли.
Когда в природе жизнью веет,
Когда ключом кипит она,
Когда впервые зеленеют,
Лишь пробиваясь, семена;
Когда к кургану от кургана
Вас топчут шумные стада,
Люблю в дни вешнего труда,
Люблю вас, степи Аккермана!

Вот строки, посвященные Кавказу, из поэмы В. М. Пуришкевича «Записки туриста»:

Заря! Папахой серебристой
В горах клубятся облака,
Тропою шествуя лесистой,
Всхожу к вершине Машука.
Все шире, шире даль простора,
Я зачарованного взора,
Впиваясь в эту благодать,
Уже не в силах оторвать!
И очертанья гор далеких,
И горный облик их вершин,
Остроконечных и высоких,
Под шапкой старческих седин,
И подо мной в лучах зарницы
Горячеводской вид станицы,
И лента быстрого ручья.
На все в волнении глубоком
Взираю восхищенным оком,
Всему дивлюсь с восторгом я!
Я наверху. О! край Тамары!
Кто описать твоих красот
Неувядающие чары
Язык законченный найдет!
Здесь только сердце бьет тревогу,
Потоком чувств озарена,
Душа здесь рвется только к Богу,
И Богу молится она!..

Но чаще Пуришкевич писал на политико-социальную злобу дня. Например, о революции 1905-1907 годов:

Русь, молись!
За преступный, дерзновенный
Отщепенцев гнусный ряд,
Что восстал на Трон Священный,
Нас косит жестокий яд.
За заглохшие ступени
В православный русский храм,
За погибших братий тени
Шлет Господь невзгоды нам.
За злодейские пожары
Одурманенной души
Шлет нам Вышний ужас кары,
Бьют нас вражьи палаши!
<…>
Осени себя широким
Честным истовым крестом,
Русь, сраженная пороком
И порвавшая с постом!
Пред Всевышним, Бесконечным
Преклони, тебя зову,
Ты в раскаяньи сердечном
Покаянную главу.
Верь, и с верою благою,
С Богом, с Батюшкой Царем
Станешь вновь сама собою,
И, расправившись с бедою,
В гору снова заберем!

«Политизированность» значительной час­ти своего поэтического творчества Пуришкевич объяснил в стихотворении «Туман»:

Стихов просили вы моих,
На «век» наш негодуя;
Что скажет вам мой бледный стих,
Что им сказать могу я…
Когда обман и ложь вокруг,
Смятенье и тревога,
Когда вчерашний друг — не друг
И, позабывши Бога,
Идем мы бешено вперед,
Свергая для забавы
В годину тяжкую невзгод
Устои нашей славы,
Когда так смутно впереди,
Так все полно сомненьем,
В моей измученной груди
Нет места песнопеньям.
О! я не лирик в наши дни,
Что скажут чувства? где они,
Восторги и признанья?
Не громче ль каждый час и миг
Безумной пошлости вериг
Над доблестью бряцанье?
<…>
Молчать ли мне? к чему? зачем?
Скует ли сердце сила?
Страдал в тиши я, был я нем,
Но… кровь заговорила.
Пусть я в кругу вельможных слаб,
Мне сердце горе гложет,
Молчать способен только раб,
Поэт… им быть не может.

Иногда Владимиру Митрофановичу удавалось сочетать злободневность с лиричностью. В стихотворении «Русской женщине» он, с одной стороны, выступает как убежденный противник феминизма, а с другой, поет восторженный гимн женщине — супруге, матери, сестре:

Очнитесь, матери и жены!
Стряхните тягостный туман!
Не меч — опора обороны,
Не щит — залог величья стран.
Сестра и мать, жена, невеста
У очага, где детям место,
Где поколений зреет ряд,
Где ваша речь, где нежный взгляд,
Где ваша ласка и уроки
На подвиг жизни, в путь далекий
Сынов, как встарь, благословят.
Там, только там призванье ваше,
Там нет вас чище, нет вас краше;
Оберегая и храня
Детей по Божескому праву,
Отчизне вы даете славу
И свет ликующего дня.

В стихотворении «Мятель (колыбельная песня)» — предчувствие грядущей гражданской войны. Критик писал: «Где такими хватающими за сердце аккордами (точно у Мусоргского в «Пляске смерти») излита скорбь русской женщины, потерявшей мужа-солдата, павшего жертвой в «дни свобод»? Эту бессмертную, сказал бы я, если б не боялся, что читатели заподозрят меня в преувеличенном поклонении Пуришкевичу, эту колыбельную нужно прочесть каждому из нас».

Подойди, прильни к окошку:Судя по лирическим стихам и прозе В. М. Пуришкевича, именно таким во многом был для него идеальный образ русской женщины (К. Е Маковский. Портрет молодой женщины в русском костюме. Холст, масло. 1884 год)
В сумраке ночи,
Видишь, мать качает крошку
В люльке у печи.
Тихо теплится лампада,
Блещут образа…
«Спи, малютка, слез не надо,
Выплачешь глаза!»
Мать поет, в словах страданье,
В песне каждый звук —
Заглушенное рыданье,
Боль сердечных мук.
«Спи, мой сын, в лихие годы
Свет увидел ты;
Пал отец твой в дни «свободы»
Духа наготы.
<…>
Спи, мой свет; тревожным оком
Глядя пред собой,
Чую, в будущем далеком,
Попадешь ты в бой.
Не с дружиной зарубежной,
Не с врагом лихим,
Нет, с ордой, увы, мятежной,
С выродком своим.
<…>
Подрастешь — присяге верный
И Царю оплот,
Выйдешь в бой, солдат примерный,
В незадачный год.
<…>
Спи, мой сын, расти готовым
Ко всему в груди;
Чад прошел, но чадом новым
Веет впереди».

Владимир Пуришкевич писал также исторические баллады («Воевода Дмитрий Боб­рок»), стихотворные пьесы («За кем?», «Законодатели»), сатиры (уже цитировавшиеся выше «Записки туриста»); его эпиграммы, остроумные и меткие, но зачастую злые и не совсем приличные, широко ходили по рукам. Современный исследователь замечает: «Многочисленные эпиграммы [Пуришкевича], басни, пьеса в стихах «Законодатели» — это дополнительный арсенал публичного политика, апеллирующего к общественному мнению, воздействующего не только на ра­зум, но и на эмоции аудитории». Писатель и публицист К. Ф. Головин в свое время следующим образом откликнулся на пьесу «Законодатели», в которой речь шла о наиболее известных думских деятелях: «Ваши «Законодатели» бесподобны. Удивляюсь одному, как Вы сумели придать оригинальную типичность стольким выведенным Вами лицам». Кстати, не обошел Владимир Митрофанович вниманием и собственную персону:

Поэт, писатель, не философ,
Ты, Пуришкевич, для вопросов
Глубокой мысли не рожден;
Твой враг не дремлет, карауля,
И твой удел — шальная пуля.
Когда? Ответить мудрено!
Идет под гром рукоплесканий,
Под вражий свист без колебаний,
Судьба прядет веретено!

Карикатура из газеты «Русское слово» (24 января/6 февраля 1908 года)Перу В. М. Пуришкевича принадлежат также несколько рассказов и пьес. Публиковался он поначалу под псевдонимом «Всев. Незнамов» (были и другие — «В. Чарский», «В. Кевлич», «П. Дупенский»), но после одобрительных отзывов уже смело ставил свою фамилию на обложке. Однажды, будучи еще студентом, Пуришкевич отправил рассказ «Накута и Карни», впервые напечатанный в 1893 году в газете «Одесские новости», Л. Н. Толстому. Накута и Карни — двое индийских юношей, пришедших к опытному отшельнику-брахману Каси, чтобы тот указал им путь к самоусовершенствованию. Отшельник отправляет Карни подвизаться в многолюдном городе, а Накуту — в безлюдную пустыню. В итоге Накута, не выдержав испытания одиночеством, возвращается в город, а Карни от городской суеты бежит в пустыню. В письме Пуришкевич просил Толстого ответить, верно ли раскрыто им «психическое состояние» двух этих персонажей. Толстой ответил: «Рассказ недурен и по форме и, в особенности, по содержанию. Недостаток его по форме в том, что он слишком цветист, по содержанию же в том, что он оставляет вопрос открытым, тогда как полное разрешение его дано христианством. Христос идет в пустыню для того, чтобы там, вне всяких внешних воздействий, установить свое отношение к Отцу, и потом уже идет в мир для того, чтобы служить людям, открывая им то, что должно избавить их от страданий и дать им благо».
В новелле «Когда?» разочарованный жизнью главный герой вспоминает прожитое и пытается осознать, когда же он был по-настоящему счастлив — в беззаботном детстве, пылкой юности или увядающей, но муд­рой старости. «Но как могу я сравнить то, что несравнимо меж собою? Как могу я выбрать из этих трех мгновений одно и сказать: «Это лучше», когда каждое из этих мгновений ослепительно — чудно и полно своеобразной, невыразимой прелести? Как могу я сказать: детство, невинное, милое детство — вот лучшая пора моей жизни, когда тут же встает предо мною во всем блеске своем с укоризной пора эгоистичного, но дивного счастья юнос­ти, а за нею годы старости — невозмутимой, живущей сознанием добра и блага, разлитого щедрою рукой? Нет во мне силы, нет во мне воли, не могу я отречься от одного и перейти к другому, не могу я быть судьею своего счас­тья, не могу, не могу».
В этом же рассказе содержится и сентиментальная поэтическая сцена — воспоминание о венчании. Подобного от «думского хулигана», казалось бы, никак нельзя ожидать:

«Как чуден, как величествен этот Божий храм, весь залитый огнями сотен свечей и лампад, весь наполненный запахом нежных благовоний, весь сияющий золотом риз своих бесчисленных икон!
Как чуден он в праздничном своем уборе!
Но почему эти огни в неурочный час? Почему от темных хор его плывут и несутся, замирая, отдельные мелодии невидимых певцов? Почему среди храма, у налоя на амвоне, стоит духовенство и рядами по бокам его толпа празднично одетых лиц?
Кого поджидают они? О чем шепчутся? Куда глядят?
Кто этот юноша, <…> вошедший в храм под радостные звуки святой молитвы?
Это я!
Еще час, другой — и я у пристани моей жизни; еще час, другой — и два в мире ничтожные, миру ненужные, два ручейка сольются в один ручеек жизни, и, журча и звеня по родимым каменьям, потечет, побежит этот ручеек сквозь житейские невзгоды и бури и случайные мгновенья затишья к беспредельному, всепоглащающему морю забвенья!
Но как я ждал этого часа! Как молил Вышние силы даровать мне его!
И вняли они!
Вот она — моя нежная, моя чудная, моя суженая, небесным промыслом мне данная подруга; вот она — вся чистая, вся непорочная, смущенная, робкая, рядом со мной у алтаря Всемогущего Бога!
Нет мира для меня! Весь мир мой в ней, и она для меня во всем мире!
Ручка ее лежит в руке, дрожит эта нежная ручка, и трепет ее пробегает по мне! Гляжу на эти дивные опущенные ресницы, и замирает душа во мне, ищу ее взгляда, ищу ее взора — и встречаются очи наши в одном чувстве, и чего, чего только не читаю в этих очах!
Темные ночи и светлые лазури небесной они, глубже вод морской пучины, и все, все в них — одна только любовь, любовь и ласка!
А над нами творятся обряды великого таинства; вокруг нас звучит, разносясь по обширному храму, вечно юные слова навсегда нас связывающей молитвы!»

Количество произведений В. М. Пуришкевича, разбросанных по различным газетам, журналам, архивам и рукописным отделам биб­лиотек, довольно внушительно. И хотя именем их создателя едва ли можно пополнить список крупных русских авторов конца XIX — начала XX века, не признавать в нем вообще литературного дарования было бы несправедливо. Тем более, что в современном словаре русских писателей уже есть статья о нем.

Для получения полной версии статьи обратитесь в редакцию